она ни на кого не похожа, подумал я, открывая дверь в квартиру, ведь если
я гляжу на нее, и она кажется мне по-своему совершенным произведением
искусства, дело здесь не в ней, а во мне, которому это кажется. Вся
красота, которую я вижу, заключена в моем сердце, потому что именно там
находится камертон, с невыразимой нотой которого я сравниваю все
остальное. Я постоянно принимаю самого себя за себя самого, думая, что
имею дело с чем-то внешним, а мир вокруг - всего лишь система зеркал
разной кривизны. Мы странно устроены, размышлял я, мы видим только то, что
собираемся увидеть - причем в мельчайших деталях, вплоть до лиц и
положений - на месте того, что нам показывают на самом деле, как Гумберт
Гумберт, принимающий жирный социал-демократический локоть в окне соседнего
дома за колено замершей нимфетки.
Ника не пришла домой ночью, а рано утром, заперев дверь на все замки,
я уехал из города на две недели. Когда я вернулся, меня встретила
розоволосая старушка с вахты, и, поглядывая на трех других старух,
полукругом сидевших возле ее стола на принесенных из квартир стульях,
громко сообщила, что несколько раз приходила Ника, но не могла попасть в
квартиру, а последние несколько дней ее не было видно. Старухи с
любопытством глядели на меня, и я быстро прошел мимо; все-таки какое-то
замечание о моем моральном облике догнало меня у лифта. Я чувствовал
беспокойство, потому что совершенно не представлял, где ее искать. Но я
был уверен, что она вернется; у меня было много дел, и до самого вечера я
ни разу не вспомнил о ней, а вечером зазвонил телефон, и старушка с вахты,
явно решившая принять участие в моей жизни, сообщила, что ее зовут Татьяна
Григорьевна, и что она только что видела Нику внизу.
Асфальт перед домом на глазах темнел - моросил мелкий дождь. У
подъезда несколько девочек с ритмичными криками прыгали через резинку,
натянутую на уровне их шей - каким-то чудом они ухитрялись перекидывать
через нее ноги. Ветер пронес над моей головой рваный пластиковый пакет.
Ники нигде не было. Я повернул за угол и пошел в сторону леса, еще не
видного за домами. Куда именно я иду, я твердо не знал, но был уверен, что
встречу Нику. Когда я дошел до последнего дома перед пустырем, дождь почти
кончился; я повернул за угол. Она стояла перед коричневым "мерседесом" с
хамским номером, припаркованный с пижонской лихостью - одно колесо было на
тротуаре. Передняя дверь была открыта, а за стеклом курил похожий на
молодого Сталина человек в красивом полосатом пиджаке.
- Ника! Привет, - сказал я, останавливаясь.
Она поглядела на меня, но словно не узнала. Я наклонился вперед и
уперся ладонями в колени. Мне часто говорили, что такие, как она, не
прощают обид, но я не принимал этих слов всерьез - наверно, потому, что
раньше она прощала мне все обиды. Человек в "мерседесе" брезгливо повернул
ко мне лицо и чуть нахмурился.
- Ника, прости меня, а? - стараясь не обращать на него внимания,
прошептал я и протянул к ней руки, с тоской чувствуя, до чего я похож на
молодого Чернышевского, по нужде заскочившего в петербургский подъезд и с
жестом братства поднимающегося с корточек навстречу влетевшей с мороза
девушке; меня несколько утешало, что такое сравнение вряд ли придет в
голову Нике или уже оскалившему золотые клыки грузину за ветровым стеклом.
Она опустила голову, словно раздумывая, и вдруг по какой-то
неопределимой мелочи я понял, что она сейчас шагнет ко мне, шагнет от
этого ворованного "мерседеса", водитель которого сверлил во мне дыру
своими подобранными под цвет капота глазами, и через несколько минут я на
руках пронесу ее мимо старух в своем подъезде; мысленно я уже давал себе
слово никуда не отпускать ее одну. Она должна была шагнуть ко мне, это
было так же ясно, как то, что накрапывал дождь, но Ника вдруг отшатнулась
в сторону, а сзади донесся перепуганный детский крик:
- Стой! Кому говорю, стоять!
Я оглянулся и увидел огромную овчарку, молча несущуюся к нам по
газону; ее хозяин, мальчишка в кепке с огромным козырьком, размахивая
ошейником, орал:
- Патриот! Назад! К ноге!
Отлично помню эту растянувшуюся секунду - черное тело, несущееся
низко над травой, фигурку с поднятой рукой, которая словно собралась
огреть кого-то плетью, нескольких остановившихся прохожих, глядящих в нашу
сторону; помню и мелькнувшую у меня в этот момент мысль, что даже дети в
американских кепках говорят у нас на погранично-лагерном жаргоне. Сзади
резко взвизгнули тормоза и закричала какая-то женщина; ища и не находя
глазами Нику, я уже знал, что произошло.
Машина - это была "лада" кооперативного пошиба с яркими наклейками на
заднем стекле - опять набирала скорость; видимо, водитель испугался, хотя
виноват он не был. Когда я подбежал, машина уже скрылась за поворотом;
краем глаза я заметил бегущую назад к хозяину собаку. Вокруг непонятно
откуда возникло несколько прохожих, с жадным вниманием глядящих на
ненатурально яркую кровь на мокром асфальте.
- Вот сволочь, - сказал за моей спиной голос с грузинским акцентом. -
Дальше поехал.
- Убивать таких надо, - сообщил другой, женский. - Скупили все,
понимаешь... Да, да, что вы на меня так... У, да вы, я вижу, тоже...
Толпа сзади росла; в разговор вступили еще несколько голосов, но я
перестал их слышать. Дождь пошел снова, и по лужам поплыли пузыри,
подобные нашим мыслям, надеждам и судьбам; летевший со стороны леса ветер
доносил первые летние запахи, полные невыразимой свежести и словно
обещающие что-то такое, чего еще не было никогда. Я не чувствовал горя и
был странно спокоен. Но, глядя на ее бессильно откинутый темный хвост, на
ее тело, даже после смерти не потерявшее своей таинственной сиамской
красоты, я знал, что как бы не изменилась моя жизнь, каким бы ни было мое
завтра, и что бы не пришло на смену тому, что я люблю и ненавижу, я уже
никогда не буду стоять у своего окна, держа на руках другую кошку.