хватали за горло, как площадные моления клуров - я отходил душой, когда
Исиро переключал свой аппарат с Клура на Корину.
А за два часа до начала референдума на востоке Исиро в последний раз
вывел на экран Сербина. Самый раз было солдату обрушиться на меня,
призвать к прямому восстанию. Он бы нашел тысячи слушателей, готовых
немедленно откликнуться на такие призывы. Но Гамов, вещавший народу
голосом Сербина, безошибочно рассчитал свою стратегию.
- Плохо, ребята, полковнику, - скорбно сказал Сербин. - Даже есть не
может, только чаю с сухариком выпил. Лежит, смотрит в потолок, все молчит.
Я ему слово сказал, он выгнал меня... Все ждет, как теперь вы, вот такое
настроение... Так что знайте, ребята... - Сербин, заплакав, стал вытирать
слезы со щек, потом махнул на операторов рукой - убирайтесь, мол, больше
говорить не буду.
Я в бешенстве стукнул кулаком по столу. Я знал, что Сербин в
последнем своем явлении в эфире выкинет какое-нибудь непредвиденное
коленце. Но слез я все-таки не ожидал, это была отсебятина, Гамов их не
одобрит. Зато я не сомневался, что множество зрителей в ответ на его
скупые слезы сами громко зарыдают. Он каждым своим выступлением подводил к
массовой истерике. Я задыхался от ярости. Я мог возражать Гамову, мог
бороться с Аментолой, мог и убедительным словом, и властным принуждением
покорять подчиненных мне людей, но против ограниченного фанатичного
солдата у меня не было противодействия. Для борьбы надо иметь хоть
несколько точек соприкосновения, их не было. Я не мог ни молчаливо
игнорировать его слезы, ни гневно осмеять их, не мог со всей серьезностью
их осудить. И в эти последние минуты перед референдумом я стал ощущать,
как круто меняется настроение в народе. Публичные моления в Клуре и скупые
слезы Сербина разбивали, опрокидывали, подмывали самые твердые бастионы
логики, а на моей стороне была только логика, одна логика, умные
рассуждения - и все они тонули в мутном хаосе бурных эмоций.
Восток проголосовал, когда в Адане кончалась ночь. Исиро показывал и
наших людей, торопящихся к урнам, и молящихся на ферморских площадях
женщин и детей. Только две одинаковые картинки сменяли теперь в эфире одна
другую - мужчины и женщины, молчаливо заполняющие урны листочками, и
тысячные толпы молящихся на коленях перед храмами и в храмах. Я отключил
стерео и задремал.
Меня разбудил Пустовойт. Он был в таком возбуждении, что тряс
студенистыми щеками, как пустыми мешками.
- Андрей, я протестую! - и он в отсутствие Гамова забывал о
предписанном этикете разговора. - Готлиб не чешется, это возмутительно!
- А почему он должен чесаться? Сколько знаю, у него дома ванна. И
противником воды он пока себя не объявлял.
Моя насмешка если и не успокоила Пустовойта, то дала ему понять, что
разговаривать надо нормально. Он получил извещение с востока, что больше
двух третей высказались за Гамова, немедленно связался с Баром и
потребовал срочной отправки в Клур и Корину подготовленных эшелонов.
Готлиб ответил, что пока не завершится голосование во всей стране и
официально не опубликуют результатов, ни один водоход, ни один вагон, ни
одна летательная машина не пересекут границы. Клур получит продовольствие
на сутки позже, чем мог бы, негодовал Пустовойт. В Клуре умирают женщины и
дети. Сколько смертей примет на свою совесть Бар промедлением в одни
сутки? Как можно примириться с таким преступным равнодушием!
- Сейчас свяжусь с Готлибом, - сказал я.
Бар, в отличие от меня, всю эту ночь не спал. И, как Пустовойт,
получал достаточно точные сведения о ходе голосования. Он не оспаривал
информацию министра Милосердия о референдуме на востоке, но не был уверен,
что и на западе страны результаты будут такими же.
Мне было трудно так говорить, но я сказал:
- Готлиб, не обольщайтесь. На западе сторонников Гамова будет еще
больше, чем на востоке. Я предвижу наше с вами поражение. И если помощь
решена, не надо с ней медлить. Приводите в движение эшелоны.
- Семипалов, вы слишком быстро признаете поражение. Мы все шли за
вами, и я хочу пройти до конца, то есть до завершения референдума.
Удивляюсь вашей перемене! На вас это мало похоже!
Хоть было не до веселья, я рассмеялся.
- Никаких перемен, Готлиб. Просто я непрестанно думаю - с кем народ?
С нами или с Гамовым? Что пересилит - логика разума или стихия чувств?
Наше с вами дело - действовать по воле народа. Даже если его воля ему во
вред. Так будем действовать исправно, Готлиб.
Теперь в передачах Исиро появились новые картинки. Бар объявил по
стерео, что передвигает эшелоны помощи к границам Клура, чтобы не терять
ни часа, если референдум утвердит помощь. И мы увидели огромные водоходы,
доверху набитые продовольствием, продвигающиеся по полям Патины, по
извилистым дорогам Ламарии, по горным шоссе Родера. Машины шли почти
впритык, поезда вплотную двигались за поездами - десятками параллельных
змей извивались по трем сопредельным странам эшелоны помощи. А потом
движение замерло - передовые машины подошли к Клуру и остановились -
результаты референдума еще не были объявлены. Глубоко убежден, что это не
такая уж длительная остановка - чуть больше половины суток - была
мучительна не для одного меня, не для одних моих помощников и друзей, даже
не для одних клуров и коринов, страстно жаждущих спасения, нет, и за
океаном, в далекой Кортезии, стерео отменило все иные показы, кроме
непрерывно возобновляемого пейзажа замерших у границы Клура машин и
срочных сообщений о том, как с востока на запад Латании катится волна
референдума. Кортезия, затаив дыхание, ждала чрезвычайных событий, ибо
только безнадежные глупцы не понимали, что в эти часы, возможно, решается
судьба всего мира.
А на дорогах Патины, Ламарии и Родера, по которым сутки двигались, а
потом замерли эшелоны помощи, выстроилось чуть не все свободное от работ
население. Я закрываю сейчас глаза и вижу, все снова вижу тысячи водоходов
в людских стенах, сотни тысяч людей, женщин, детей, мужчин, молчаливо
следящих за движением машин, столь же молчаливо стоящих у замерших
эшелонов. Я уже писал, как выразительно бывает молчание. Каким
удивительным содержанием наполнены разные оттенки тишины, но ничего
равного молчанию тысяч людей, выстроившихся по дорогам трех стран, я
раньше и вообразить себе не мог. Молчали и водители машин, и военная
охрана, сопровождавшая эшелоны, и множество людей, превративших дороги в
туннели без крыш. Всё молчало, ибо готовилось великое событие и никому не
было известно, совершится ли оно.
Конечно, политики не молчали. В Патине, где слово ценится больше, чем
в любой другой стране, по местному стерео являлись народу и Вилькомир
Торба, и Понсий Марквард, и величественная Людмила Милошевская - и каждый
что-то говорил о том, что завтра ожидать миру. И, наверно, в их речах было
много умного и дельного, но Омар Исиро не доносил их речи до нас, это, он
считал, были мелочи. Не донес он нам и обращение Путрамента к нордагам, а
в нем были, я узнал потом, важные мысли о послевоенном устройстве,
впрочем, они поглощались главной мольбой президента: "Дети мои, нордаги,
наступил час величайшего испытания, пусть каждый станет достойным самого
себя!" Призыв, по-моему, довольно туманный, но неопределенность, почти
иллюзорность действует на иных гораздо сильней четких, строго очерченных
настояний - Путрамент хорошо знал свой народ.
В полдень я пошел на избирательный участок, подал свое "нет" и срочно
созвал Ядро.
- Голосование еще не кончилось. - сказал я. - Но итог несомненен. Мы
потерпели государственное поражение. Народ в массе за Гамова и готов
совершить жертву в пользу врагов.
- Что до меня, то я поражения не потерпел. - подал реплику Гонсалес.
Он холодно смотрел на меня. И я снова - в который раз - отметил чудовищное
несоответствие внешности и сути у этого человека, и каждый раз оно
поражало меня все сильней - высокий, широкоплечий атлет с нежным лицом,
почти ангельская доброта в глазах и черная ненависть в душе. Он, конечно,
победил, он проголосовал за помощь, когда Гамов потребовал ее, но сейчас и
он не радовался своей победе, это было ясно. Он был холоден, отстраняюще
холоден, почти печален.
Я обратился к министру информации:
- Исиро, результат голосования точно вы узнаете завтра?
- К полночи все голоса будут подсчитаны.
- Точность сейчас необязательна, важно не ошибиться в сути.
Омар Исиро ответил без раздумья, он ждал такого вопроса:
- Думаю, восемьдесят из ста высказались за помощь.
- Вы слышали, Готлиб Бар? - сказал я. - Не будем ждать окончательного
подсчета. Прикажите эшелонам помощи переходить границы Клура.
Я редко видел Бара взволнованным. Сейчас он до того волновался, что
не смог сразу ответить. Ответственность за великое политическое решение
была ему не по плечу. Он не говорил, а мямлил:
- Понимаю... Но как объявить? Ваш приказ? Решение Ядра?
Я засмеялся - так он был смешон в своей запоздалой нерешительности.
- Решение народа, а Ядро только формулирует выводы из этого решения.
Надеюсь, никто не против? Исиро, подготовьте мою передачу. Я больше всех
сопротивлялся помощи, мне, стало быть, первому объявить, что мы
подчиняемся воле народа. Готлиб, действуйте! Исиро, едем на студию.
Я пошел к выходу. Меня задержал Гонсалес, он выглядел так, словно
обнаружил во мне что-то неожиданное.
- Семипалов, не хотите прежде посовещаться с Гамовым?
Я пожал плечами.
- Зачем? Гамов болен. Если я пойду совещаться с ним, он подумает, что
у меня сомнения. Все это лишние тревоги. Моя речь успокоит его.
Исиро ожидал в дверях. Но Гонсалес опять задержал меня.
- Семипалов, знаете, как вас называют среди сторонников Гамова?
- Вы имеете в виду Сербина и его приятелей? Они меня ненавидят. Черт
не нашего Бога, вроде бы так?
- Именно так. Они не понимают вас. Я тоже не всегда вас понимаю,
Семипалов.
- Спасибо за признание. Оно мне пригодится, когда я предстану перед
судом вашего трибунала. А что до чертей, своих и чужих, то все мы верные
дьяволы своего божества.
- Не так. Есть черти и есть ангелы. Хороший Господь достаточно широк,
чтобы вместить в себя противоречие. Слуги ему нужны разные.
И ангелоподобный Гонсалес улыбнулся самой ангельской из своих улыбок.
Среди всех помощников Гамова только этого страшного человека, Аркадия
Гонсалеса, я искренне побаивался и открыто не любил.
10
Речь в многократных повторениях пошла в эфир. Теперь я был вправе
спокойно идти к Гамову. Я пришел, не предупреждая заранее. Сербин в своем
закутке зашивал что-то из одежды. Он вскочил, выкрикнул какое-то военное
приветствие, я, не слушая и не здороваясь, прошел дальше. Гамов сидел на
кровати, пожилая медсестра Матильда что-то втирала в его обнаженную руку.
Он оттолкнул ее и поднялся. Лицо его излучало радость. Здоровым он,
однако, не выглядел, я сразу отметил, что до настоящего восстановления еще
далеко. Он, сразу стало ясно, сам не понимал в эти первые часы ликования,
что ему не до работы, зато я определил: еще не время мне сдавать
государственные дела. На нашем разговоре это, впрочем, не сказалось - я
хорошо знал свое истинное место.
- Спасибо, Семипалов! - сказал он горячо и сделал знак Матильде,
чтобы вышла. - Отличная речь! Вы сделали больше, чем я мог ожидать.
Я не хотел, чтобы у него создалось превратное представление о моем