письмо неприятно поражало, как бы заключая в себе образ написавшей его
женщины: оно было на бумаге корявой, почти обёрточной, и ни одна строка с
края до края листа не проходила ровно, но все строки прогибались и безвольно
падали направо вниз, вниз. Письмо было помечено 18 сентября:
"Дорогой Ваня! Села писать, а сама спать хочу, не могу. Прихожу с работы
и сразу на огород, копаем с Манюшкой картошку. Уродила мелкая. В отпуск я
никуда не ездила, не в чем было, вся оборвалась. Хотела денег скопить, да к
тебе поехать -- ничего не выходит. Ника тогда к тебе ездила, ей сказали --
такого здесь нету, а мать и отец её ругали -- зачем поехала, теперь мол и
тебя на заметку взяли, будут следить. Вообще мы с ними в отношениях
натянутых, а с Л.В. они совсем даже не разговаривают.
Живём мы плохо. Бабушка, ведь, третий год лежит, не встаёт, вся высохла,
умирать не умирает и не выздоравливает, всех нас замучила. Тут от бабушки
вонь ужасная, а тут постоянно идут ссоры, с Л.В. я не разговариваю, Манюшка
совсем разошлась с мужем, здоровье её плохое, дети её не слушаются, как
приходим с работы, то ужас, висят одни проклятья, куда убежать, когда это
кончится?
Ну, целую тебя крепко. Будь здоров."
И даже не было подписи, или слова "твоя".
Терпеливо дождавшись, пока Дырсин прочтёт и перечтёт это письмо, майор
Мышин пошевелил белыми бровями и фиолетовыми губами и сказал:
-- Я не отдал вам этого письма, когда оно пришло. Я понимал, что это
минутное настроение, а вам надо работать бодро. Я ждал, что она пришлёт
хорошее письмо. Но вот какое она прислала в прошлом месяце.
Дырсин безмолвно вскинулся на майора -- но даже упрёка не выражало, а
только боль, его нескладное лицо. Он принял и вздрагивающими пальцами
развернул второй распечатанный конверт и достал письмо с такими же
перешибленными, заблудившимися строчками, в этот раз на листе из тетради.
"30 октября.
Дорогой Ваня! Ты обижаешься, что я редко пишу, а я с работы прихожу
поздно и почти каждый день иду за палками в лес, а там вечер, я так устаю,
что прямо валюсь, ночь сплю плохо, не даёт бабушка. Встаю рано, в пять утра,
а к восьми должна быть на работе. Ещё, слава Богу, осень тёплая, а вот зима
нагрянет! Угля на складе не добьёшься, только начальству или по блату.
Недавно вязанка свалилась со спины, тащу её прямо по земле за собой, уж нет
сил поднять, и думаю: "Старушка, везущая хворосту воз"! Я в паху нажила
грыжу от тяжести. Ника приезжала на каникулы, она стала интересная, к нам
даже не зашла. Я не могу без боли вспомнить про тебя. Мне не на кого
надеяться. Пока силы есть, буду работать, а только боюсь, не слечь бы и мне,
как бабушка. У бабушки совсем отнялись ноги, она распухла, не может ни лечь
сама, ни встать. А в больницу таких тяжёлых не берут, им невыгодно.
Приходится мне и Л.В. её каждый раз поднимать, она под себя ходит, у нас
вонь ужасная, это не жизнь, а каторга. Конечно, она не виновата, но нет сил
больше терпеть. Несмотря на твои советы не ругаться, мы ругаемся каждый
день, от Л.В. только и слышишь сволочь да стерва. А Манюшка на своих детей.
Неужели б и наши такие выросли? Знаешь, я часто рада, что их уже нет.
Валерик в этом году поступил в школу, ему всего нужно много, а денег нет.
Правда, с Павла алименты Манюшке платят, по суду. Ну, пока писать нечего.
Будь здоров. Целую тебя.
Хоть на праздниках бы отоспалась -- так на демонстрацию переться..."
Над этим письмом Дырсин замер. Он приложил ладони к лицу, как будто
умываться хотел и не умывался.
-- Ну? Вы прочли, или что? Вроде, не читаете. Вот, вы человек взрослый.
Грамотный. В тюрьме посидели, понимаете, что это за письмо. За такие письма
во время войны срока давали. Демонстрация всем -- радость, а ей --
"переться"? Уголь! Уголь -- не начальству, а всем гражданам, но в порядке
очереди, конечно. В общем я и этого письма вам не знал, давать ли, нет -- но
пришло третье, опять такое же. Я подумал-подумал -- надо это дело кончать.
Вы сами должны это прекратить. Напишите ей такое, знаете, в оптимистическом
тоне, бодрое, поддержите женщину. Разъясните, что не надо жаловаться, что
всё наладится. Вон, там разбогатели, наследство получили. Читайте.
Письма шли по системе, хронологически. Третье было от 8 декабря.
"Дорогой Ваня! Сообщаю тебе горестную новость: 26 ноября 1949 года в 12
часов пять минут дня умерла бабушка. Умерла, а у нас ни копейки, спасибо
Миша дал 200 руб., всё обошлось дёшево, но, конечно, похороны бедные, ни
попа, ни музыки, просто на телеге гроб отвезли на кладбище и свалили в яму.
Теперь в доме стало немного потише, но пустота какая-то. Я сама болею, ночью
пот страшный, даже подушка и простыня мокрые. Мне предсказывала цыганка, что
я умру зимой, и я рада избавиться от такой жизни. У Л.В., наверно,
туберкулёз, она кашляет и даже горлом идёт кровь, как придёт с работы -- так
в ругань, злая как ведьма. Она и Манюшка меня изводят. Я какая-то
несчастливая -- вот ещё зуба четыре испортилось, а два выпало, нужно бы
вставить, но тоже денег нет, да и в очереди сидеть.
Твоя зарплата за три месяца триста рублей пришла очень вовремя, уж мы
замерзали, очередь на складе подошла (была 4576-я) -- а дают одну пыль, ну
зачем её брать? К твоим триста Манюшка своих двести добавила, заплатили от
себя шофёру, уж он привёз крупного угля. А картошки до весны не хватит -- с
двух огородов, представь, и ничего не нарыли, дождей не было, неурожай.
С детьми постоянные скандалы. Валерий получает двойки и колы, после школы
шляется неизвестно где. Манюшку директор вызывал, что же мол вы за мать, что
не можете справиться с детьми. А Женьке, тому шесть лет, а оба уже ругаются
матом, одним словом шпана. Я все деньги отдаю на них, а Валерий недавно меня
обругал сукой, и это приходится выслушивать от какой-то дряни мальчишки, что
же вырастут? Нам в мае месяце придётся вводиться в наследство, говорят, это
будет стоить две тысячи, а где их брать? Елена с Мишей затевают суд, хотят
отнять у Л.В. комнату. Бабушка при жизни, сколько раз ей говорили, не хотела
распределить, кому что. Миша с Еленой тоже болеют.
А я тебе осенью писала, да по-моему даже два раза, неужели ты не
получаешь? Где ж они пропадают?
Посылаю тебе марочку 40 коп. Ну, что там слышно, освободят тебя или нет?
Очень красивая посуда продаётся в магазине, алюминиевая, кастрюльки,
миски.
Крепко тебя целую. Будь здоров."
Мокрое пятнышко расплылось на бумаге, распуская в себе чернила.
Опять нельзя было понять -- Дырсин всё ещё читает или уже кончил.
-- Так вот, -- спросил Мышин, -- вам ясно?
Дырсин не шелохнулся.
-- Напишите ответ. Бодрый ответ. Разрешаю -- свыше четырёх страниц. Вы
как-то писали ей, чтоб она в бога верила. Да уж лучше пусть в бога, что
ли... А то что ж это?.. Куда это?.. Успокойте её, что скоро вернётесь. Что
будете зарплату большую получать.
-- Но разве меня отпустят домой? Не сошлют?
-- Это там как начальству нужно будет. А жену поддержать -- ваша
обязанность. Всё-таки, ваш друг жизни. -- Майор помолчал. -- Или, может, вам
теперь молоденькую хочется? -- сочувственно предположил он.
Он не сидел бы так спокойно, если бы знал, что в коридоре, изводясь от
нетерпения к нему попасть, перетаптывается его любимый осведомитель
Сиромаха.
В те редкие минуты, когда Артур Сиромаха не занят был борьбой за жизнь,
не делал усилий нравиться начальству или работать, когда он расслаблял свою
постоянную напруженность леопарда, -- он оказывался вялый молодой человек со
стройной впрочем фигурой, с лицом артиста, утомлённого ангажементами, с
неопределимыми серо-мутно-голубыми глазами, как бы овлажнёнными печалью.
Два человека в запальчивости уже обозвали Сиромаху в лицо стукачом -- и
обоих этапировали вскоре. Больше ему не повторяли этого вслух. Его боялись.
Ведь на очную ставку с доносчиком не вызывают. Может быть, зэк обвинён в
подготовке побега? террора? восстания? -- он этого не знает, ему велят
собирать вещи. Ссылают ли его просто в лагерь? или везут в следственную
тюрьму?
Такова человеческая природа, и её хорошо используют тираны и тюремщики:
пока человек ещё мог бы разоблачать предателей или звать толпу к мятежу, или
смертью своей добыть спасение другим -- в нём не убита надежда, он ещё верит
в благополучный исход, он ещё цепляется за жалкие остатки благ -- и потому
молчалив, покорен. Когда же он схвачен, низвергнут, когда терять ему больше
нечего, и он способен на подвиг -- только каменная коробка одиночки готова
принять на себя его позднюю ярость. Или дыхание объявленной казни уже делает
его равнодушным к земным делам.
Не обличив прямо, не поймав на доносе, но и не сомневаясь, что он стукач
-- одни Сиромаху избегали, иные считали безопаснее с ним дружить, играть в
волейбол, говорить "о бабах". Так жили и с другими стукачами. Так -- мирно
выглядела жизнь шарашки, где шла подземная смертельная война.
Но Артур мог говорить вовсе не только о бабах. "Сага о Форсайтах" была из
его любимых книг, и он довольно умно рассуждал о ней. (Правда, без
затруднения он чередовал Голсуорси с затрёпанными детективами.) У Артура был
и музыкальный слух, он любил в музыке испанские и итальянские темы, верно
мог насвистывать из Верди, из Россини, а на воле, ощущая неполноту жизни,
раз в год заходил и в Консерваторию.
Род Сиромах был дворянский, хотя худой. В начале века один из Сиромах был
композитором, другой по уголовному делу сослан на каторгу. Ещё один Сиромаха
решительно пристал к революции и служил в ЧК.
Когда Артур достиг совершеннолетия, он по своим наклонностям и
потребностям почувствовал необходимость иметь постоянные независимые
средства. Равномерная копотная жизнёнка с ежедневным корпением "от" и "до",
с подсчитыванием два раза в месяц зарплаты, отягощённой вычетами налогов и
займов, никак была не по нему. Ходя в кино, он серьёзно примерял к себе всех
знаменитых киноартисток, он вполне представлял, как с Диною Дурбин закатился
бы в Аргентину.
Конечно, не институт, не образование было путём к такой жизни. Артур
нащупывал какую-то другую службу, с лёгким перебрасыванием, с порханием -- и
та служба тоже нащупывала его. Так они встретились. Служба эта, хотя и не
дала ему всех средств, сколько он хотел, но во время войны избавила от
мобилизации, значит -- спасла ему жизнь. И пока там дураки кисли в глиняных
траншеях, Артур непринуждённо входил в ресторан "Савой" с приятно-гладкими
щеками кремового цвета на удлинённом лице. (О, этот момент переступа через
ресторанный порог, когда тёплый, с запахами кухни воздух и музыка разом
обдают тебя, и ты выбираешь столик!)
Всё пело в Артуре, что он -- на верном пути. Его возмущало, что служба
эта считалась между людьми -- подлой. Это шло от непонимания или от зависти!
Эта служба была для талантливых людей, она требовала наблюдательности,
памяти, находчивости, умения притворяться, играть -- это была артистическая
работа. Да, её надо было скрывать, она не существовала без тайны -- но лишь
по её технологическому принципу, ну, как требуется защитное стекло
электросварщику. Иначе Артур ни за что бы не таился -- этически в этой
работе не было ничего позорного!
Однажды, не уместясь в своём бюджете, Артур примкнул к компании,
польстившейся на государственное имущество. Его посадили. Артур ничуть не
обиделся: сам виноват, не попадайся. С первых же дней за колючей проволокой
он естественно ощутил себя на прежней службе, само пребывание здесь было
лишь новой формой её.
Не оставили его и оперуполномоченные: он не послан был на лесоповал, ни в