собираешь, - не годится ли в кашу. Я, дескать, на это плевать хотел.
Копишь-копишь, да черта и купишь. У меня, говорит, характер. А Акульку твою
все-таки не возьму: я, говорит, и без того с ней спал..."
- Да как же, говорит Анкундим-то, ты смеешь позорить честного отца,
честную дочь? Когда ты с ней спал, змеиное ты сало, шучья ты кровь? - а сам
и затрясся весь. Сам Филька рассказывал.
- Да не то что за меня, говорит, я так сделаю, что и ни за кого
Акулька ваша теперь не пойдет, никто не возьмет, и Микита Григорьич теперь
не возьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житье
схватились. А я теперь за сто раков не соглашусь. Вот на пробу давай сейчас
сто раков - не соглашусь...
И закурил же он у нас, парень! Да так, что земля стоном стоит, по
городу-то гул идет. Товарищей понабрал, денег куча, месяца три кутил, все
спустил. "Я, говорит, бывало, как деньги все покончу, дом спущу, все спущу,
а потом либо в наемщики, либо бродяжить пойду!" С утра, бывало, до вечера
пьян, с бубенчиками на паре ездил. И уж так его любили девки, что ужасти.
На торбе хорошо играл.
- Значит, он с Акулькой еще допрежь того дело имел?
- Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка моя
пряники, значит, пекла, на Анкудима работали, тем и кормились. Житье у нас
было плохое. Ну, тоже заимка за лесом была, хлебушка сеяли, да после
отца-то все порешили, потом я тоже закурил, братец ты мой. От матери деньги
побоями вымогал...
- Это не хорошо, коли побоями. Грех великий.
- Бывало, пьян, братец ты мой, с утра до ночи. Дом у нас был еще так
себе, ничего, хоть гнилой, да свой, да в избе-то хоть зайца гоняй. Голодом,
бывало, сидим, по неделе тряпицу жуем. Мать-то меня, бывало, костит,
костит; а мне чего!.. Я, брат, тогда от Фильки Морозова не отходил. С утра
до ночи с ним. "Играй, говорит, мне на гитаре и танцуй, а я буду лежать и в
тебя деньги кидать, потому как я самый богатый человек". И чего-чего он не
делал! Краденого только не принимал: "Я, говорит, не вор, а честный
человек". "А пойдемте, говорит, Акульке ворота дегтем мазать; потому не
хочу, чтоб Акулька за Микиту Григорьича вышла. Это мне теперь дороже
киселя, говорит". А за Микиту Григорьича старик еще допрежь сего хотел
девку отдать. Микита-то старик тоже был, вдовец, в очках ходил, торговал.
Он как услыхал, что про Акульку слухи пошли, да и на попятный: "Мне,
говорит, Анкудим Трофимыч, это в большое бесчестье будет, да и жениться я,
по старости лет, не желаю". Вот мы Акульке ворота и вымазали. Так уж драли
ее, драли за это дома-то... Марья Степановна кричит: "Со света сживу! " А
старик: "В древние годы, говорит, при честных патриархах, я бы ее, говорит,
на костре изрубил, а ныне, говорит, в свете тьма и тлен". Бывало, суседи на
всю улицу слышат, как Акулька ревма-ревет: секут с утра до ночи. А Филька
на весь базар кричит: "Славная говорит, есть девка Акулька, собутыльница.
Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь! Я, говорит, им так кинулся в
нос, помнить будут". В то время и я раз повстречал Акульку, с ведрами шла,
да и кричу: "Здравствуйте, Акулина Кудимовна! Салфет вашей милости, чисто
ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь!" - да только и сказал; а
она как посмотрела на меня, такие у ней большие глаза-то были, а сама
похудела, как щепка. Как посмотрела на меня, мать-то думала, что она
смеется со мною, и кричит в подворотню: "Что ты зубы-то моешь,
бесстыдница!" - так в тот день ее опять драть. Бывало, целый битый час
дерет. "Засеку, говорит, потому она мне теперь не дочь".
- Распутная, значит, была.
- А вот ты слушай, дядюшка. Мы вот как это все тогда с Филькой
пьянствовали, мать ко мне и приходит, а я лежу: "Что ты, говорит, подлец,
лежишь? Разбойник ты, говорит, этакой". Ругается, значит. "Женись, говорит,
вот на Акульке женись. Они теперь и за тебя рады отдать будут, триста
рублей одних денег дадут". А я ей: "Да ведь она, говорю, теперь уж на весь
свет бесчестная стала". - "А ты дурак, говорит; венцом все прикрывается;
тебе ж лучше, коль она перед тобой на всю жизнь виновата выйдет. А мы бы
ихними деньгами и справились; я уж с Марьей, говорит, Степановной говорила.
Очень слушает". А я: "Деньги, говорю, двадцать целковых на стол, тогда
женюсь". И вот, веришь иль нет, до самой свадьбы без просыпу был пьян. А
тут еще Филька морозов грозит: "Я тебе, говорит, Акулькин муж, все ребра
сломаю, а с женой твоей, захочу, кажинную ночь спать буду". А я ему:
"Врешь, собачье мясо!" Ну, тут он меня по всей улице осрамил. Я прибежал
домой: "Не хочу, говорю, жениться, коли сейчас мне еще пятьдесят целковых
не выложут!"
- А отдавали за тебя-то?
- За меня-то? А отчего нет? Мы ведь не бесчестные были. Мой родитель
только под конец от пожару разорился, а то еще ихнего богаче жили.
Анкундим-то и говорит: "Вы, говорит, голь перекатная". А я и отвечаю:
"Немало, дескать, у вас дегтем-то ворота мазаны". А он мне: "Что ж,
говорит, ты над нами куражишься? Ты докажи, что она бесчестная, а на всякий
роток не накинешь платок. Вот бог, а вот, говорит, порог, не бери. Только
деньги, что забрал, отдай. Вот я тогда с Филькой и порешил: с Митрием
Быковым послал ему сказать, что я его на весь свет теперь обесчествую, и до
самой свадьбы, братец ты мой, без просыпу был пьян. Только к венцу
отрезвился. Как привезли нас этта от венца, посадили, а Митрофан Степаныч,
дядя, значит, и говорит: "Хоть и не честно, да крепко, говорит, дело
сделано и покончено". Старик-то, Анкудим-то, был тоже пьян и заплакал,
сидит - а у него слезы по бороде текут. Ну я, брат, тогда вот как сделал:
взял я в карман с собой плеть, еще до венца припас, и так и положил, что уж
натешусь же я теперь над Акулькой, знай, дескать, как бесчестным обманом
замуж выходить, да чтоб и люди знали, что я не дураком женился...
- И дело! Значит, чтоб она и впредь чувствовала...
- Нет, дядюшка, ты знай помалчивай. По нашему-то месту у нас тотчас же
от венца и в клеть ведут, а те покамест там пьют. Вот и оставили нас с
Акулькой в клети. Она такая сидит белая, ни кровинки в лице. Испужалась,
значит. Волосы у ней были тоже совсем как лен белые. Глаза были большие. И
все, бывало, молчит, не слышно ее, словно немая в доме живет. Чудная
совсем. Что ж, братец, можешь ты это думать: я-то плеть приготовил и тут же
у постели положил, а она, братец ты мой, как есть ни в чем не повинная
передо мной вышла.
- Что ты!
- Ни в чем; как есть честная из честного дома. И за что же, братец ты
мой, она после эфтова такую муку перенесла? За что ж ее Филька Морозов
перед всем светом обесчестил?
- Да.
- Стал я это перед ней тогда, тут же с постели, на коленки, руки
сложил: "Матушка, говорю, Акулина Кудимовна, прости ты меня, дурака, в том,
что я тебя тоже за такую почитал. Прости ты меня, говорю, подлеца!" А она
сидит передо мной на кровати, глядит на меня, обе руки мне на плеча
положила, смеется, а у самой слезы текут; плачет и смеется... Я тогда как
вышел ко всем: "Ну, говорю, встречу теперь Фильку Морозова - и не жить ему
больше на свете!" А старики, так те уж кому молиться-то не знают: мать-то
чуть в ноги ей не упала, воет. А старик и сказал: "Знали б да ведали, не
такого бы мужа тебе, возлюбленная дочь наша, сыскали". А как вышли мы с ней
в первое воскресенье в церковь: на мне смушачья шапка, тонкого сукна
кафтан, шаровары плисовые; она в новой заячьей шубке, платочек шелковый, -
то есть я ее стою и она меня стоит: вот как идем! Люди на нас любуются:
я-то сам по себе, а Акулинушка тоже хоть нельзя перед другими похвалить,
нельзя и похулить, а так что из десятка не выкинешь...
- Ну и хорошо.
- Ну и слушай. Я после свадьбы на другой же день, хоть и пьяный, да от
гостей убег; вырвался этто я и бегу: "Давай, говорю, сюда бездельника
Фильку Морозова, - подавай его сюда, подлеца!" Кричу по базару-то! Ну и
пьян тоже был; так меня уж подле Власовых изловили да силком три человека
домой привели. А по городу-то толк идет. Девки на базаре промеж себя
говорят: "Девоньки, умницы, вы что знаете? Акулька-то честная вышла". А
Филька-то мне мало время спустя при людях и говорит: "Продай жену - пьян
будешь. У нас, говорит, солдат Яшка затем и женился: с женой не спал, а три
года пьян был". Я ему говорю: "Ты подлец! " - "А ты, говорит, дурак. Ведь
тебя нетрезвого повенчали. Что ж ты в эфтом деле, после того, смыслить
мог?" Я домой пришел и кричу: "Вы, говорю, меня пьяного повенчали!" Мать
было тут же вцепилась. "У тебя, говорю, матушка, золотом уши завешаны.
Подавай Акульку!" Ну, и стал я ее трепать. Трепал я ее, брат, трепал, часа
два трепал, доколе сам с ног не свалился; три недели с постели не вставала.
- Оно, конечно, - флегматически заметил Черевин, - их не бей, так
они... а разве ты ее застал с полюбовником-то?
- Нет, застать не застал, - помолчав и как бы с усилием заметил
Шишков. - Да уж обидно стало мне очень, люди совсем задразнили, и всему-то
этому коновод был Филька. "У тебя, говорит, жена для модели, чтобы люди
глядели". Нас, гостей, созвал; такую откупорку задал: "Супруга, говорит, у
него милосердивая душа, благородная, учтивая, обращательная, всем хороша,
во как у него теперь! А забыл, парень, как сам ей дегтем ворота мазал?"
Я-то пьян сидел, а он как схватит меня в ту пору за волосы, как схватит,
пригнул книзу-то: "Пляши, говорит, Акулькин муж, я тебя так буду за волоса
держать, а ты пляши, меня потешай!" - "Подлец ты! " - кричу. А он мне: "Я к
тебе с канпанией приеду и Акульку, твою жену, при тебе розгами высеку,
сколько мне будет угодно". Так я, верь не верь, после того целый месяц из
дому боялся уйти: приедет, думаю, обесчествует. Вот за это самое и стал ее
бить...
- Да чего ж бить-то? Руки свяжут, язык не завяжут. Бить тоже много не
годится. Накажи, поучи, да и обласкай. На то жена.
Шишков некоторое время молчал.
- Обидно было, - начал он снова, - опять же эту привычку взял; иной
день с утра до вечера бью: встала неладно, пошла нехорошо. Не побью, так
скучно. Сидит она, бывало, молчит, в окно смотрит, плачет... Все, бывало,
плачет, жаль ее этто станет, а бью. Мать меня, бывало, за нее
костит-костит: "Подлец ты, говорит, варначье твое мясо!" - "Убью, кричу, и
не смей мне теперь никто говорить; потому меня обманом женили". Сначала
старик Анкундим-то вступался, сам приходил: "Ты, говорит, еще не бог знает,
какой член; я на тебя и управу найду!" А потом отступился. А Марья-то
Степановна так смирилась совсем. Однажды пришла - слезно молит: "С докукой
к тебе, Иван Семеныч, статья небольшая, а просьба велика. Вели свет видеть,
батюшка, - кланяется, - смирись, прости ты ее! Нашу дочку злые люди
оговорили: сам знаешь, честную брал..." В ноги кланяется, плачет. А я-то
куражусь: "Я вас и слышать теперь не хочу! Что хочу теперь, то над всеми
вами и делаю, потому я теперь в себе не властен; а Филька Морозов, говорю,
мне приятель и первый друг..."
- Значит, опять вместе закурили?
- Куды! И приступу к нему нет. Совсем как есть опился. Все свое
порешил и в наемщики у мещанина нанялся; за старшого сына пошел. А уж по
нашему месту, коли наемщик, так уж до самого того дня, как свезут его, все
перед ним в доме лежать должно, а он над всем полный господин. Деньги при
сдаче получает сполна, а до того в хозяйском доме живет, по полугоду живут,
и что только они тут настроят над хозяевами-то, так только святых вон
понеси! Я, дескать, за твоего сына в солдаты иду, значит, ваш благодетель,
так вы все мне уважать должны, не то откажусь. Так Филька-то у мещанина-то
дым коромыслом пустил, с дочерью спит, хозяина за бороду кажинный день
после обеда таскает - все в свое удовольствие делает. Кажинный день ему
баня, и чтоб вином пар поддавали, а в баню его чтоб бабы на своих руках
носили. Домой с гулянки воротится, станет на улице: "Не хочу в ворота,
разбирай заплот!" - так ему в другом месте, мимо ворот, заплот разбирать