карточки. Одна была его визитная. У него была двойная фамилия.
Его звали Максим Аристархович Клинцов-Погоревших, или просто
Погоревших, как он просил звать в честь его, так именно
называвшего себя дяди.
На другой карточке была разграфленная на клетки таблица с
изображением разнообразно соединенных рук со сложенными
по-разному пальцами. Это была ручная азбука глухонемых. Вдруг
все объяснилось.
Погоревших был феноменально способным воспитанником школы
Гартмана или Остроградского, то есть глухонемым, с невероятным
совершенством выучившимся говорить не по слуху, а на глаз, по
движению горловых мышц учителя, и таким же образом понимавшим
речь собеседника.
Тогда, сопоставив в уме, откуда он и в каких местах
охотился, доктор спросил:
-- Простите за нескромность, но вы можете не отвечать, --
скажите, вы не имели отношения к Зыбушинской республике и ее
созданию?
-- А откуда... Позвольте... Так вы знали Блажейко?.. Имел,
имел! Конечно, имел, -- радостно затараторил Погоревших,
хохоча, раскачиваясь всем корпусом из стороны в сторону и
неистово колотя себя по коленям. И опять пошла фантасмагория.
Погоревших сказал, что Блажейко был для него поводом, а
Зыбушино безразличной точкой приложения его собственных идей.
Юрию Андреевичу трудно было следить за их изложением.
Философия Погоревших наполовину состояла из положений
анархизма, а наполовину из чистого охотничьего вранья.
Погоревших невозмутимым тоном оракула предсказывал
гибельные потрясения на ближайшее время. Юрий Андреевич
внутренне соглашался, что, может быть, они неотвратимы, но его
взрывало авторитетное спокойствие, с каким цедил свои
предсказания этот неприятный мальчишка.
-- Постойте, постойте, -- несмело возражал он. -- Все это
так, может статься. Но, по-моему, не время таким рискованным
экспериментам среди нашего хаоса и развала, перед лицом
напирающего врага. Надо дать стране прийти в себя и отдышаться
от одного переворота, прежде чем отваживаться на другой. Надо
дождаться какого-нибудь, хотя бы относительного успокоения и
порядка.
-- Это наивно, -- говорил Погоревших. -- То, что вы зовете
развалом, такое же нормальное явление, как хваленый ваш и
излюбленный порядок. Эти разрушения -- закономерная и
предварительная часть более широкого созидательного плана.
Общество развалилось еще недостаточно. Надо, чтобы оно
распалось до конца, и тогда настоящая революционная власть по
частям соберет его на совершенно других основаниях.
Юрию Андреевичу стало не по себе. Он вышел в коридор.
Поезд, набирая скорость, несся подмосковными. Каждую минуту
навстречу к окнам подбегали и проносились мимо березовые рощи
с тесно расставленными дачами. Пролетали узкие платформы без
навесов с дачниками и дачницами, которые отлетали далеко в
сторону в облаке пыли, поднятой поездом, и вертелись как на
карусели. Поезд давал свисток за свистком, и его свистом
захлебывалось, далеко разнося его, полое, трубчатое и
дуплистое лесное эхо.
Вдруг в первый раз за все эти дни Юрий Андреевич с полной
ясностью понял, где он, что с ним и что его встретит через
какой-нибудь час или два с лишним.
Три года перемен, неизвестности, переходов, война,
революция, потрясения, обстрелы, сцены гибели, сцены смерти,
взорванные мосты, разрушения, пожары -- все это вдруг
превратилось в огромное пустое место, лишенное содержания.
Первым истинным событием после долгого перерыва было это
головокружительное приближение в поезде к дому, который цел и
есть еще на свете, и где дорог каждый камушек. Вот что было
жизнью, вот что было переживанием, вот за чем гонялись
искатели приключений, вот что имело в виду искусство -- приезд
к родным, возвращение к себе, позобновление существования.
Рощи кончились. Поезд вырвался из лиственных теснин на
волю. Отлогая поляна широким бугром уходила вдаль, подымаясь
из оврага. Вся она была покрыта продольными грядами
темно-зеленой картошки. На вершине поляны, в конце
картофельного поля, лежали на земле стеклянные рамы, вынутые
из парников. Против поляны за хвостом идущего поезда в полнеба
стояла огромная черно-лиловая туча. Из-за нее выбивались лучи
солнца, расходясь колесом во все стороны, и по пути задевали
за парниковые рамы, зажигая их стекла нестерпимым блеском.
Вдруг из тучи косо посыпался крупный, сверкающий на солнце
грибной дождь. Он падал торопливыми каплями в том же самом
темпе, в каком стучал колесами и громыхал болтами
разбежавшийся поезд, словно стараясь догнать его или боясь от
него отстать.
Не успел доктор обратить на это внимание, как из-за горы
показался храм Христа Спасителя и в следующую минуту --
купола, крыши, дома и трубы всего города.
-- Москва, -- сказал он, возвращаясь в купе. -- Пора
собираться.
Погоревших вскочил, стал рыться в охотничьей сумке и выбрал
из нее утку покрупнее.
-- Возьмите, -- сказал он. -- На память. Я провел целый
день в таком приятном обществе.
Как ни отказывался доктор, ничего не помогало.
-- Ну хорошо, -- вынужден он был согласиться, -- я принимаю
это от вас в подарок жене.
-- Жене! Жене! В подарок жене, -- радостно повторял
Погоревших, точно слышал это слово впервые, и стал дергаться
всем телом и хохотать так, что выскочивший Маркиз принял
участие в его радости.
Поезд подходил к дебаркадеру. В вагоне стало темно, как
ночью. Глухонемой протягивал доктору дикого селезня,
завернутого в обрывок какого-то печатного воззвания.
* Часть шестая. МОСКОВСКОЕ СТАНОВИЩЕ *
1
В дороге, благодаря неподвижному сидению в тесном купе,
казалось, что идет только поезд, а время стоит, и что все еще
пока полдень.
Но уже вечерело, когда извозчик с доктором и его вещами с
трудом выбрался шагом из несметного множества народа,
толпившегося на Смоленском.
Может быть, так оно и было, а может быть, на тогдашние
впечатления доктора наслоился опыт позднейших лет, но потом в
воспоминаниях ему казалось, что уже и тогда на рынке сбивались
в кучу только по привычке, а толпиться на нем не было причины,
потому что навесы на пустых ларях были спущены и даже не
прихвачены замками, и торговать на загаженной площади, с
которой уже не сметали нечистот и отбросов, было нечем.
И ему казалось, что уже и тогда он видел жавшихся на
тротуаре худых, прилично одетых старух и стариков, стоявших
немой укоризною мимоидущим, и безмолвно предлагавших на
продажу что-нибудь такое, чего никто не брал и что никому не
было нужно: искусственные цветы, круглые спиртовые
кипятильники для кофе со стеклянной крышкой и свистком,
вечерние туалеты из черного газа, мундиры упраздненных
ведомств.
Публика попроще торговала вещами более насущными: колючими,
быстро черствевшими горбушками черного пайкового хлеба,
грязными, подмокшими огрызками сахара и перерезанными пополам
через всю обертку пакетиками махорки в пол-осьмушки.
И по всему рынку шел в оборот какой-то неведомый хлам,
который рос в цене по мере того, как обходил все руки.
Извозчик свернул в один из прилегавших к площади переулков.
Сзади садилось солнце и било им в спину. Перед ними громыхал
ломовик на подскакивавшей порожней подводе. Он подымал столбы
пыли, горевшей бронзою в лучах заката.
Наконец им удалось объехать ломового, преграждавшего им
дорогу. Они поехали быстрее. Доктора поразили валявшиеся всюду
на мостовых и тротуарах вороха старых газет и афиш, сорванных
с домов и заборов. Ветер тащил их в одну сторону, а копыта,
колеса и ноги встречных едущих и идущих -- в другую.
Скоро после нескольких пересечений показался на углу двух
переулков родной дом. Извозчик остановился.
У Юрия Андреевича захватило дыхание и громко забилось
сердце, когда, сойдя с пролетки, он подошел к парадному и
позвонил в него. Звонок не произвел действия. Юрий Андреевич
дал новый. Когда ни к чему не привела и эта попытка, он с
поднявшимся беспокойством стал с небольшими перерывами звонить
раз за разом. Только на четвертый внутри загремели крюком и
цепью, и вместе с отведенной вбок входною дверью он увидел
державшую ее на весь отлет Антонину Александровну. От
неожиданности оба в первое мгновение остолбенели и не слышали,
что вскрикнули. Но так как настежь откинутая дверь в руке
Антонины Александровны наполовину представляла настежь
раскрытое объятие, то это вывело их из столбняка, и они как
безумные бросились друг другу на шею. Через минуту они
заговорили одновременно, друг друга перебивая.
-- Первым делом: все ли здоровы?
-- Да, да, успокойся. ВсЛ в порядке. Я тебе написала
глупости. Прости. Но надо будет поговорить. Отчего ты не
телеграфировал? Сейчас Маркел тебе вещи снесет. А, я понимаю,
тебя встревожило, что не Егоровна дверь отворила? Егоровна в
деревне.
-- А ты похудела. Но какая молодая и стройная! Сейчас я
извозчика отпущу.
-- Егоровна за мукой уехала. Остальных распустили. Сейчас
только одна новая, ты ее не знаешь, Нюша, девчонка при
Сашеньке, и больше никого. Всех предупредили, что ты должен
приехать, все в нетерпении. Гордон, Дудоров, все.
-- Сашенька как?
-- Ничего, слава Богу. Только что проснулся. Если бы ты не
с дороги, можно было бы сейчас пройти к нему.
-- Папа дома?
-- Разве тебе не писали? С утра до поздней ночи в районной
думе. Председателем. Да, представь себе. Ты расплатился с
извозчиком? Маркел! Маркел!
Они стояли с корзиной и чемоданом посреди тротуара,
загородив дорогу, и прохожие, обходя их, оглядывали их с ног
до головы и долго глазели на отъезжающего извозчика и на
широко растворенное парадное, ожидая, что будет дальше.
Между тем от ворот уже бежал к молодым господам Маркел в
жилетке поверх ситцевой рубахи, с дворницким картузом в руке и
на бегу кричал:
-- Силы небесные, никак Юрочка? Ну как же! Так и есть, он,
соколик! Юрий Андреевич, свет ты наш, не забыл нас,
молитвенников, припожаловал на родимое запечье! А вам чего
надо? Ну? Чего не видали? -- огрызался он на любопытных. --
Проходите, достопочтенные. Вылупили белки!
-- Здравствуй, Маркел, давай обнимемся. Да надень ты,
чудак, картуз. Что нового, хорошенького? Как жена, дочки?
-- Что им делается. Произрастают. Благодарствуем. А нового
-- покамест ты там богатырствовал, и мы, видишь, не зевали.
Такой кабак и бедлант развели, что чертям, брат, тошно, не
разбери-бери -- что! Улицы не метены, дома-крыши не чинены, в
животах, что в пост, чистота, без анекцый и контрибуцый.
-- Я на тебя Юрию Андреевичу пожалуюсь, Маркел. Вот всегда
он так, Юрочка. Терпеть не могу его дурацкого тона. И наверное
он ради тебя старается, думает тебе угодить. А сам, между тем,
себе на уме. Оставь, оставь, Маркел, не оправдывайся. Темная
ты личность, Маркел. Пора бы поумнеть. Чай, живешь не у
лабазников.
Когда Маркел внес вещи в сени и захлопнул парадное, он
продолжал тихо и доверительно:
-- Антонина Александровна серчают, слыхал вот. И так
завсегда. Говорят, ты, говорит, Маркел, весь черный изнутре,
вот все равно как сажа в трубе. Теперь, говорит, не то что
дитя малое, теперь, может, мопс, болонка комнатная и то стали
понимающие со смыслом. Это, конечно, кто спорит, ну только,
Юрочка, хошь верь, хошь не верь, а только знающие люди книгу
видали, масон грядущий, сто сорок лет под камнем пролежала, и
теперь мое такое мнение, продали нас, Юрочка, понимаешь,
продали, продали ни за грош, ни за полушку, ни за понюшку
табаку. Не дадут, смотри, мне Антонина Александровна слово