- Жуков. Он мне буквально сказал: "Ромашка записывает в книжечку, а
потом доносит Николаю Антонычу, что о нем говорят. Донесет, а потом мне
рассказывает, Я уши затыкаю, а он рассказывает". Это я вам передаю
буквально.
- Гм... интересно, - с живостью сказал Кораблев. - Так что же Валька
молчал? Ведь он же, кажется, твой товарищ?
- Иван Павлыч, Ромашка на него влиял. Он на него смотрел ночью, а
Валька этого не выносит. Потом он ему не просто так рассказывал, а под
честным словом. Конечно, Валька - дурак, что давал ему честное слово, но
раз под честным словом, он уже должен был молчать. Верно?
Кораблев встал. Он прошелся, вынул гребенку и стал расчесывать усы,
потом брови, потом снова усы. Он думал. У меня сердце стучало, но больше я
не говорил ни слова. Пускай думает! Я даже стал дышать потише - так боялся
ему помешать.
- Ну, что ж, Саня, ведь ты все равно не умеешь хитрить, - сказал,
наконец, Кораблев. - Как ты сейчас мне обо всем этом рассказал, так же
расскажешь и на педсовете. Но с условием...
- С каким, Иван Павлыч?
- Не волноваться. Ты, например, сейчас сказал, что Николай Антоныч
хочет тебя исключить из-за Кати. Об этом не следует говорить на совете.
- Иван Павлыч! Неужели я не понимаю?
- Ты понимаешь, но слишком волнуешься... Вот, что Саня, давай
сговоримся. Я положу руку на стол - вот так, ладонью, вниз, а ты говори и
на нее посматривай. Если я стану похлопывать по столу, - значит,
волнуешься. Если нет, - нет.
- Ладно, Иван Павлыч. Спасибо. А когда заседание?
- Сегодня в три. Но тебя вызовут позже.
Он попросил меня прислать к нему Вальку, и мы расстались.
Глава семнадцатая
ВАЛЬКА
Стараясь не очень волноваться, я на всякий случай уложил свои вещи,
чтобы сразу уйти, если меня исключат. Потом прочитал стенгазету - обо мне
ни слова, стало быть, этот вопрос не стоял на бюро. Или на каникулах не
было ни одного заседания?
Это была самая страшная мысль: меня исключат не только из школы - из
комсомола. В самом деле! Что ребята знают об этой истории? Что я ворвался
в спальню, избил Ромашку и, никому не сказавшись, уехал в Энск? Конечно, я
запятнал себя как комсомолец. Я обязан был объяснить свое поведение.
Поздно!
Весь день я с тоской думал об этом. Комната комсомольской ячейки была
закрыта, а из бюро была дома только Нинка Шенеман. Я ее не любил, и мне не
хотелось говорить с ней о таком деле. По-моему, она была дура.
Я ждал Вальку, но время шло, а он не приезжал. Конечно, он был в
Зоопарке! Я оставил ему мрачную записку - на случай, если разойдемся, и
поехал на Пресню.
На этот раз я не сразу нашел его.
- Жуков у профессора, - сказал мне мальчик лет пятнадцати, немного
похожий на Вальку, с таким же добрым и немного сумасшедшим лицом.
- А где профессор?
- На обходе.
Я переспросил.
- В парке, на обходе!
До сих пор я думал, что профессора делают обходы только в больницах.
Но мальчик терпеливо объяснил мне, что не только в больницах, еще в
зоопарках, и что в данном случае профессор обходит не больных, а зверей.
- Впрочем, случается, что и звери хворают, - добавил он подумав. -
Хотя, разумеется, реже, чем люди.
Это был известный профессор Р., о котором Валька прожужжал мне все
уши. Я сразу понял, что это - он, опять-таки потому, что он был тоже похож
на Вальку, только на старого Вальку: с большим носом, в больших очках, в
длинной шубе и в высокой каракулевой шапке.
Он стоял у обезьяньего флигеля, и вокруг него толпилось довольно
много народу в белых халатах, надетых поверх пальто. Весь этот народ как
бы стремился к нему, точно каждому хотелось о чем-нибудь ему рассказать.
Но слушал он одного только Вальку, именно Вальку, и даже вынул из-под
шапки большое морщинистое ухо.
Я остановился поодаль. Видно было, как Валька волнуется, моргает.
"Молодец", - подумал я, сам не зная почему.
Он довольно долго говорил, а профессор все слушал и уже тоже стал
моргать и внимательно шмыгать носом. Один раз он открыл рот и хотел,
кажется, что-то возразить, но Валька энергично, сердито сунулся к нему, и
профессор послушно закрыл рот.
Наконец Валька кончил, и профессор спрятал ухо и задумался. И вдруг,
с каким-то веселым удивлением он хлопнул Вальку по плечу и заржал,
совершенно как лошадь; все, громко разговаривая, двинулись дальше, а
Валька остался стоять с идиотским, восторженным видом. Вот тут-то я его и
окликнул:
- Валя!
- А, это ты!
Никогда еще я не видел его в таком волнении. У него даже слезы стояли
в глазах. Он растерянно улыбался.
- Что с тобой?
- А что?
- Ты плачешь?
- Что ты врешь! - отвечал Валька.
Он вытер кулаком глаза и радостно, глубоко вздохнул.
- Валька, что случилось?
- Ничего особенного. Я в последнее время занимался змеями, и мне
удалось доказать одну интересную штуку.
- Какую штуку?
- Изменение крови у гадюк в зависимости от возраста.
Я посмотрел на него с изумлением. Плакать от радости, что кровь у
гадюк меняется в зависимости от возраста? Это не доходило до моего
сознания.
- Поздравляю, - сказал я. - Мне нужно с тобой поговорить. Как ты? В
состоянии?
- В состоянии.
Мы прошли к мышам.
- Ты знаешь, что меня хотят исключить из школы?
Должно быть, Валька знал об этом, но совершенно забыл, потому что он
сперва широко открыл глаза, а потом хлопнул себя по лбу и сказал:
- Ах, да! Знаю!
- Это обсуждалось на бюро?
У меня был немного хриплый голос. Валька кивнул.
- Решили подождать, пока ты вернешься.
У меня отлегло от сердца.
- Ты написал насчет Ромашки в ячейку?
Валька отвел глаза.
- Видишь ли, - пробормотал он, - я не написал, а просто сказал ему,
что если он еще будет приставать, тогда напишу. Он сказал, что больше не
будет.
- Вот как! Значит, тебе наплевать, что меня исключают из школы?
- Почему? - с ужасом спросил Валька.
- Потому, что ты один мог бы подтвердить, что я бил его не только по
личным причинам. А ты трус, и эта трусость переходит в подлость. Ты просто
боишься за меня заступиться!
Это было жестоко - говорить Вале такие слова. Но я был страшно зол на
него. Я считал, что Ромашка - общественно-вредный тип, с которым нужно
бороться.
- Я сегодня подам, - упавшим голосом сказал Валька.
- Ладно, - отвечал я сухо. - Только имей в виду, я тебя об этом не
прошу. Я только считаю, что это твой долг как комсомольца. А теперь вот
что: тебя просил зайти Кораблев.
- Когда?
- Сейчас.
Он стал клянчить хоть четверть часа, чтобы покормить какую-то
пятнистую жабу, но я, не слушая, надел на него пальто и отвез к
Кораблеву...
Очень сердитый, он вернулся через полчаса и долго сопел, гладя себя
по носу пальцем. Оказывается, Кораблев спросил его, правда ли, что он не
любит, когда на него смотрят ночью. Это его поразило.
- И я не понимаю, откуда он это узнал! Это ты сказал ему, скотина?
- Нет, не я, - соврал я.
- Главное, он спрашивает: "А если на тебя смотрят с любовью?"
- Ну?
- Я сказал, что "тогда не знаю..."
В половине шестого за мной пришел сторож.
- Григорьев, пожалуйста, просят на педсовет, вежливо сказал он.
Глава восемнадцатая
СЖИГАЮ КОРАБЛИ
Это было самое обыкновенное заседание в нашей тесной учительской, за
столом, покрытым синей суконной скатертью с оборванными кистями. Но мне
казалось, что все смотрят на меня с каким-то таинственным, значительным
видом. Серафима была в ботах, и даже это смутно представлялось мне
какой-то загадкой. Кораблев смеялся, когда я вошел, и я подумал:
"Нарочно!"
- Ну-с, Григорьев, - мягко начал Николай Антоныч, - ты, разумеется,
знаешь, по какому поводу мы вызвали тебя на это заседание. Ты огорчил нас
- и не только нас, но, можно сказать, всю школу. Огорчил дикими
поступками, недостойными человеческого общества, в котором мы живем и
развитию которого должны способствовать по мере своих сил и возможностей.
Я сказал:
- Прошу мне задавать вопросы.
- Николай Антоныч, позвольте, - живо сказал Кораблев. - Григорьев,
расскажи, пожалуйста, где ты провел эти девять дней, с тех пор как убежал
из дому?
- Я не убежал, а уехал в Энск,- отвечал я хладнокровно. - Там живет
моя сестра, которую я не видел около восьми лет. Это может подтвердить
судья Сковородников, у которого я останавливался, - Гоголевская,
тринадцать, дом бывший Маркузе.
Если бы я прямо сказал: эти девять дней были проведены с Катей
Татариновой, которую отправили в Энск, чтобы мы хоть на каникулах не
встречались, - и тогда мои слова не произвели бы большего впечатления на
Николая Антоныча! Он побледнел, замигал и кротко наклонил голову набок.
- Почему же ты никого не предупредил о своем отъезде? - спросил
Кораблев.
Я отвечал, что считаю себя виновным в нарушении дисциплины и даю
обещание, что этого больше не будет.
- Прекрасно, Григорьев, - сказал Николай Антоныч. - Вот это
прекрасный ответ. Остается пожелать, чтобы ты так же удовлетворительно
объяснил и другие свои поступки.
Он ласково смотрел на меня. У него было удивительное самообладание.
- Теперь расскажи нам о том, что у тебя произошло с Иваном
Витальевичем Лихо.
До сих пор не могу понять, почему, рассказывая историю своих
отношений с Лихо, я ни словом не упомянул об "идеализме". Должно быть, я
считал, что раз Лихо снял это обвинение, нечего о нем и говорить. Это было
страшной ошибкой. Кроме того, не стоило упоминать, что я пишу сочинения
без "критиков". Это никому не понравилось. Кораблев нахмурился и положил
руку на стол.
- Критики ты, значит, не любишь? - кротко сказал Николай Антоныч. -
Что же ты сказал Ивану Витальевичу? Повтори дословно.
Перед всем педагогическим советом повторить то, что я сказал Лихо!
Это было невозможно! Не будь Лихо такой болван, он сам отвел бы этот
вопрос. Но он только смотрел на меня с торжествующим видом.
- Ну-с! - провозгласил Николай Антоныч.
- Николай Антоныч, позвольте мне, - возразил Кораблев. - Нам
известно, что он сказал Ивану Витальевичу. Хотелось бы знать, чем
Григорьев объясняет свое поведение.
- Виноват, виноват, - сказал Лихо. - А я требую, чтобы он повторил! Я
даже в школе Достоевского, от дефективных, таких вещей не слышал.
Я молчал. Если бы я умел читать мысли на расстоянии, то, верно,
прочитал бы у Кораблева в глазах: "Саня, скажи, что ты обиделся за
"идеализм". Но я не умел.
- Ну! - снисходительно повторил Николай Антоныч.
- Не помню, - пробормотал я.
Это было глупо, потому что всем сразу стало ясно, что я соврал. Лихо
зафыркал.
- Сегодня он меня за плохую отметку обругал, а завтра зарежет, -
сказал он. - Хулиганство какое!
Мне снова, как тогда на лестнице, захотелось ударить его ногой, но я,
разумеется, удержался. Стиснув зубы, я молчал и смотрел на руку Кораблева.
Рука поднялась, слегка похлопала по столу и спокойно легла на прежнее
место.
- Конечно, сочинение плохое, - сказал я, стараясь не волноваться и
думая с ненавистью о том, как бы выбраться из этого глупого положения. -
Может быть, не на "чрезвычайно слабо", потому что такой отметки вообще
нет, но я сознаю, что неважное. В общем, если совет постановит, чтобы я
извинился, я, ладно, извинюсь.
Очевидно, и это было глупо. Все зашумели, как будто я сказал невесть