река Ирпень и деревня с таким же названием.
Дед рассчитывал зайти дальше, но мы устали и принялись
менять здесь. Ходили от хаты к хате, стучали, будоражили
собак.
Больше суток мы ходили по деревням, пока набрали две торбы
муки, кукурузы и фасоли. Обратный же путь мне не забыть до
семой смерти.
Шли мы медленно и тяжко, через каждые полкилометра садились
отдыхать; мешки казались набитыми булыжниками Дед стонал, охал
и иногда плакал: как-никак ему было семьдесят два года. Надо
было перейти речку по кладкам, это были жерди высоко над
водой, они качались. Я храбро перебежал, а дед остановился --
и никак. Я перенес мешок, а дед, долго, испуганно цепляясь за
меня и за жерди, перелезал на четвереньках. Кто бы взглянул --
помер со смеху.
Ночевали в стоге сена. Утром спину, руки и ноги здорово
ломило и жгло. Опять поперли, шли немного -- садились;
подниматься же -- ну никаких сил; ты встаешь, а тело не
слушается.
А вокруг леса, леса, иногда прогалины у хуторов с буйно
цветущей картошкой, но я видел все это как сквозь туман.
Дед, учитывая КП у детского санатория, решил обходить
Пущу-Водицу с запада, и мы вышли на довольно широкую, твердую
дорогу. Вдруг сзади послышался мотор, и, обдав нас пылью,
проехал грузовик с двумя немцами в кабине. Он резко
затормозил, шофер высунулся и смотрел, как мы подходим. Сердце
у меня упало.
-- Битте, -- сказал шофер, указывая на кузов. --
Ехать-ехать!
Было не похоже, что он собирается грабить. Что ж, была не
была, мы залезли, машина помчалась по дороге. Я подставил
ветру лицо и наслаждался, отдыхая. И так мы проехали столько,
сколько не прошли бы пешком и до ночи. Показался город, мы
поняли, что объезжаем его с запада и выедем куда-то на
Брест-Литовское шоссе.
Дед забарабанил в кабину. Машина остановилась среди поля.
Мы слезли, дед протянул узелок муки -- плату за проезд.
Шофер посмотрел на нас, качнул головой:
-- Нэт, нэт. Стареньки, маленьки. Нэт.
Мы стояли, не веря Шофер усмехнулся и тронул.
-- Данке! Спасибо! -- закричал я.
Он помахал рукой. Дед кланялся в пояс вслед машине. Мы
взвалили мешки на плечи и пошли че рез поле к видневшимся
крышам Куреневки. Долго шли переулками, петляли и вышли
наконец по Белецкой улице прямо к нашему мосту, откуда до дома
было три минуты ходьбы. Плеч и ног мы уже не чувствовали,
тащились, как марафонцы на финише, И вот тут-то нас остановили
два полицая.
-- Далеко несете? -- иронически спросил один. Мы стояли и
молчали, потому что это было невероятно, этого не могло быть.
-- Скидай, -- сказал другой и стал деловито помогать деду
снимать мешок.
-- Голубчики, -- прошептал ошарашенный дед, -- голубчики...
-- Идите, идите, -- сказал первый полицейский.
-- Голубчики, миленькие! -- Дед был готов упасть на колени.
Полицаи, не обращая внимания, понесли наши мешки к столбу,
где уже лежало несколько кошелок. Оказывается, они устроили
новое КП и здесь, на подходе к базару. Я потянул деда за
рукав, он совсем обезумел. Я его с трудом дотащил домой, а сам
завалится отдыхать и отсыпаться, потому что утром надо было на
работу. Садовник по дружбе с дедом отпустил меня втихаря
прогуляться на обмен. Ну вот, значит, я прогулялся.
Делается это очень просто. Кошелка загружается разной
картошкой, морковкой, сверху кладутся пол-буханки хлеба и
кусочек сала, все это покрывается газетой. Затем мать берет
тебя за руку и ведет в управу. Входить в нее жутковато, это
место, где решается все: человеческая жизнь, еда, работа,
смерть, -- откуда отправляют в Германию или могут
рекомендовать в Яр.
Немцев нет, за столами сидят фольксдойчи или "щирые"
украинские дядьки в вышитых сорочках, с усами; этих не
обдуришь, как немцев, эти свой народ знают. И все они пишут
повестки, составляют списки, и расхаживает плотная, энергичная
женщина с мужскими ухватками, одетая в строгий серый жакет и
серую юбку, с холодным взглядом и безапелляционным голосом:
-- Если вы не хотите работать, мы можем вас передать в
гестапо... В случае невыполнения вами займется гестапо...
Мать подводит тебя к столу какой-то тетки, у которой в
руках твоя судьба. Ставит кошелку к ножке стола и сдвигает
газету так, чтобы из-под нее выглядывали хлеб и уголок сала,
крохотный кусочек сала, как спичечный коробок, но из-под
газеты не видно, какой он, видно лишь, что сало.
Униженно склонившись, мать объясняет, что тебе грозит
туберкулез, тяжело работать на огородах, несет прочую ересь, а
ты в это время тоже не стоишь без дела и, сгорбившись, изо
всех сил напускаешь на себя несчастный вид.
Тетка окидывает тебя взглядом, недовольно сопит, молча
роется в списках, находит твою фамилию, вычеркивает, вписывает
в другой список и говорит:
-- Завтра к семи на проходную консервного.
Ты изображаешь счастье, мать благодарит и кланяется и
поскорее уводит тебя, забыв под столом кошелку.
На консервном заводе кислый, острый запах въедается в нос,
как ввинчивается. Но тут останется голодным лишь тот, кто
совсем дурак.
На широкий двор прибывали длинные грузовики с тыквами, и
наша мальчишеская бригада их разгружала. Попадались тыквы
расколотые, а нет -- мы сами разбивали их, запускали руки,
выгребали белые скользкие семечки и набивали ими рты. Отныне
дома я ничего не ел, целый день питался семечками, Случилось
несчастье: я зазевался, на меня открылся борт машины, и
обвалом посыпались тыквы. Набило шишек, отломился кусок зуба,
но полежал под стенкой и отошел.
Больше всего я ненавидел, когда нас ставили на погрузку
повидла. Оно было в полупудовых запечатанных жестяных банках,
носишь его, вот оно, под руками, а не поживишься. Это немцам
его жрать.
Цеха сильно охранялись, но однажды, нагрузив очередную
машину, мы увидели, что вахтер отлучился, и вдвоем с одним
мальчишкой кинулись в цех. Там было полутемно и жарко, в
котлах булькало и кипело. Мы кинулись к первой попавшейся
работнице в замусоленном халате;
-- Теть, повидла!
-- Ой, бедняги, сюда, скорей! -- Она затолкала нас куда-то
под сплетение железных стоек, отлучилась и вернулась с помятой
коробкой, до половины наполненной горячим тыквенным повидлом.
Ух, и повезло!
Наш рабочий день продолжался двенадцать часов. Потом нас
строили, вели к проходной и тщательно обыскивали, выпуская по
одному. Все было законно, и я считал, что мне все-таки везет
больше, чем не везет, хвастался дома и рассказывал деду про
богатства на консервном заводе, про то, как я наедаюсь. Но
он-то был свирепо голодный и поэтому держался другого мнения.
Он злился, что я ничего не ношу домой.
-- Тут есть один жук, -- сказал он однажды. -- Делает
колбасу втихаря, без патента, ищет помощника, только
надежного, чтоб не болтал. Давай я тебя устрою, а он обещает
кормить и костями платить.
-- Кости -- это надо, -- сказал я. -- А как же мне с работы
уволиться? Я в списках.
-- Неси кошелку, -- сказал дед. -- Не подмажешь -- не
поедешь.
Я еще некоторое время работал на заводе, потом решился.
Отнес кошелку. Подмазал. Поехал.
ФУТБОЛИСТЫ "ДИНАМО". ЛЕГЕНДА И БЫЛЬ
Эта почти невероятная история произошла летом 1942 года,
она была так популярна, что одно время про овраг говорили.
"Тот Бабий Яр, где футболистов расстреляли". Она ходила тогда
в форме легенды, которая настолько хороша и законченна, что
мне хочется привести ее целиком. Вот она.
Футбольная команда киевского "Динамо" до войны была одной
из лучших команд страны. Болельщики хорошо знали игроков,
особенно знаменитого вратаря Трусевича.
Из-за окружения команда не смогла эвакуироваться. Сначала
они сидели тихо, устраивались на рабо ту кто куда,
встречались. И, тоскуя по футболу, стали устраивать тренировки
на каком-то пустыре. Об этом сразу узнали окрестные мальчишки,
жители, а потом дошло до немецких властей.
Они вызвали футболистов и сказали: "Зачем вам пустырь? Вот
прекрасный стадион пустует, пожалуйста, тренируйтесь. Мы не
против спорта, наоборот".
Динамовцы согласились и перешли на стадион. Спустя
некоторое время немцы вызывают их и говорят: "Мирная жизнь в
Киеве налаживается, уже работают кинотеатры, опера, пора
открывать стадион. Пусть все видят, что мирное восстановление
идет полным ходом. И мы предлагаем вам встречу со сборной
вооруженных сил Германии".
Динамовцы попросили время подумать. Одни были против,
считая, что играть с фашистами в футбол -- позор и
предательство. Другие возражали: "Наоборот, мы их разгромим и
опозорим перед всем народом, подымем дух у киевлян". Сошлись
на втором. Команда стала усиленно готовиться, ее назвали
"Старт".
И вот на улицах Киева появились яркие афиши: "ФУТБОЛ.
Сборная вооруженных сил Германии -- сборная города Киева".
Стадион был полон; половину трибун занимали немцы, прибыло
высокое начальство, сам комендант, они были веселые и
предвкушали удовольствие; худшие места заняли жители Киева,
голодные, оборванные.
Игра началась. Динамовцы были истощены и слабы.
Откормленные немецкие футболисты грубили, откровенно сбивали с
ног, но судья ничего не замечал. Немцы на трибунах заорали от
восторга, когда в ворота киевлян был забит первый гол. Другая
половина стадиона мрачно молчала: и тут, в футболе, они
оплевывали нас.
Тогда динамовцы, как говорится, взялись. Их охватила
ярость. Неизвестно откуда пришли силы. Они стали переигрывать
немцев и ценой отчаянного прорыва забили ответный мяч. Теперь
разочарованно промолчали немецкие трибуны, а остальные кричали
и обнимались.
Динамовцы вспомнили свой довоенный класс и после удачной
комбинации провели второй гол. Оборванные люди на трибунах
кричат; "Ура!", "Немцев бьют!"
Это "Немцев бьют!" уже выходило за пределы спорта. Немцы
заметались перед трибунами, приказывали: "Прекратить!" -- и
строчили в воздух. Кончился первый тайм, команды ушли на
отдых.
В перерыве к динамовцам зашел офицер из ложи коменданта и
очень вежливо сказал следующее: "Вы молодцы, показали хороший
футбол, и мы это оценили. Свою спортивную честь вы поддержали
достаточно. Но теперь, во втором тайме, играйте спокойнее, вы
сами понимаете, нужно проиграть. Это нужно. Команда германской
армии никогда еще не проигрывала, тем более на оккупированных
территориях. Это приказ. Если вы не проиграете, -- будете
расстреляны".
Динамовцы молча выслушали и пошли на поле. Судья
просвистел, начался второй тайм. Динамовцы играют хорошо и
забивают в ворота немцев третий гол. Половина стадиона ревет,
многие плачут от радости; немецкая половина возмущенно
голгочет. Динамовцы забивают еще один гол. Немцы на трибунах
вскакивают, хватаются за пистолеты. Вокруг зеленого поля
побежали жандармы, оцепляя его.
Игра идет на смерть, но наши трибуны этого не знают и
только радостно кричат. Немецкие футболисты совершенно
сломлены и подавлены. Динамовцы забивают еще один гол.
Комендант со всеми офицерами покидает трибуну.
Судья скомкал время, дал финальный свисток; жандармы, не
дожидаясь, пока футболисты пройдут в раздевалку, схватили
динамовцев тут же, на поле, посадили в закрытую машину и
отвезли в Бабий Яр.
Такого случая еще не знала история мирового футбола. В этой
игре спорт был насквозь политичным. У динамовцев не было
другого оружия, они превратили в оружие сам футбол, совершив
подлинно бессмертный подвиг. Они выигрывали, зная, что идут на
смерть, и они пошли на это, чтобы напомнить народу о его