разгроме под Сталинградом, но решительно все стало известно. И
что было под Москвой и что под Курском.
А когда 29 сентября 1941 года расстреливали подряд всех
свидетелей Бабьего Яра, Куреневка знала подробности уже через
какой-то час после первых выстрелов.
Они были везде, эти неуловимые партизаны, но как к ним
попасть, что мне делать? У меня все внутри переворачивалось
при одной мысли, что наступают наши, что они идут и эта тьма
сгинет. На Другой день после пожара состава на насыпи я сидел
один в хате, полез искать тетрадку, развел чернила, обдумал и
написал на листке следующее:
ТОВАРИЩИ!
Красная Армия наступает и бьет фашистов. Ждите ее прихода.
Помогайте партизанам и бейте немцев. Скоро им уже капут. Они
знают это и боятся. И полицаи, их собаки, тоже трясутся. Мы
расплатимся с ними. Пусть ждут. Мы придем!
До здравствуют славные партизаны!
Смерть немецким окупантам!
Ура!
Партизаны.
На оставшемся свободном пространстве я нарисовал
пятиконечную звезду, густо затушевал ее чернилами, и воззвание
приобрело, как мне казалось, очень героический вид. Особенно
это мужественное "ypa!", которое я сам придумал, остальное же
я копировал с подлинных партизанских листовок, которых много
перевидал за это время. Выдрал второй листок, готовый писать
сто штук, Но у меня ноги сами прыгали: скорее бежать и клеить
-- на мосту: там все проходят и прочтут.
Едва дописал второй листок, положил его к печке, чтоб сохла
густо залитая звезда, развел в рюмке клейстер, намазал, сложил
листок вдвое и, сунув за пазуху, держа двумя пальцами,
побежал.
Как назло, все шли прохожие, поэтому, когда я дождался
момента, листовка подсохла и склеилась. Панически стал ее
раздирать, слюнил языком, при-слюнил косо-криво к цементной
стене моста -- и с отчаянно бьющимся сердцем быстрым шагом
ушел. Вот и все. Очень просто.
Открыл дверь и остановился: в комнате стояли моя мать и
Лена Гимпель и внимательно читали второй экземпляр моего
труда, оставленный у печки. Я независимо прошел к вешалке и
снял пальто.
-- Вообще ничего, -- сказала Лена. -- Но раз ты решил
писать листовки, не оставляй их на видном месте. Еще успеешь
сложить голову. Слово "помогайте" пишется через "о", а
"оккупанты" -- через два "к", за что тебе только грамоты в
школе давали? Звезда и "ура" -- глупо, сразу видно, что
мальчишка писал.
-- Топик, -- сказала бледная мама, -- тебе в Бабий Яр
захотелось?
Голову они мне мылили немного, но веско. Сказали, что такие
дураки-одиночки, как я, годятся только, чтобы без толку
погибнуть. Что мое -- впереди. Что я должен расти и учиться.
Я учился.
И вот наконец весной начались бомбежки -- эти праздники,
это торжество, это великолепие.
Советские бомбардировщики прилетали по ночам. Сперва гулко
громыхали зенитки, в небе вспыхивали искры разрывов, горохом
взлетали вверх красные трассирующие пули. Черное небо дрожало
от воя невидимых самолетов.
Окна дедовой комнаты выходили на север, поэтому он прибегал
на нашу половину, мы открывали окна, вылезали на подоконники в
ожидании налета, и он не задерживался.
Ярко вспыхивали сброшенные на парашютах осветительные
ракеты. Они висели в небе, с них словно стекал сизый дымок, и
в их призрачном свете лежал весь город -- башни, трубы, крыши,
купола Софии и Лавры... Самолеты гудели и кружили долго,
выбирали, обстоятельно прицеливались, потом ухали бомбы,
иногда близко. Одна ляпнула прямо на кожевенный завод Кобца.
Мы их не боялись: ни одна советская бомба никогда не падала
на жилье, но только на заводы, мосты, казармы, станции. Всем
было известно, что партизаны сперва сообщают объекты, а при
налогах подают сигналы фонарями. Для этого нужно было сидеть
рядом с объектом и мигать, вызывая бомбы на себя.
Так утверждали у нас на Куреневке, и похоже было, что это
действительно гак.
2 мая 1943 года в Оперном театре должен был состояться
большой концерт. У входа толпились празднично настроенные
немцы; подкатывали машины высаживались генералы, дамы;
солдатня шла на балконы.
Налет начался, когда стемнело. Бомба попала прямо в Оперный
театр, пробила потолок и врезалась в партер. Сплошное
невезение с этими театрами! она не разорвалась, единственная
советская бомба из сброшенных на Киев, которая не разорвалась,
чтоб ее черт взял! Она только убила человек семь немцев в
партере, так что кусочки их полетели даже на сцену, да вызвала
страшную панику. Погас свет, все кинулись в двери, лезли по
головам, обезумевшая толпа выкатывалась и разбегалась от
театра, артисты в гриме и костюмах бежали по улицам.
Так продолжалось асе лето. Казалось, сам воздух насыщен
каким-то нервным напряжением, тревогой, ожиданием. Пожары и
взрывы расширялись.
Произошло немаловажное событие для меня: 18 августа 1943
года мне исполнилось четырнадцать лет, я стал совершеннолетним
-- подлежащим официально угону в Германию и прочее.
ОТ АВТОРА
Прошло столько времени, что мне кажется, будто пишу я все
это не о себе, а о другом юном человеке. Смотрю на этого
мальчишку со стороны, изучаю его, пытаюсь понять, и если пишу
"я", то только потому, что по странной случайности сам был им.
Некоторые куски своей жизни я теперь просматриваю с интересом
зрителя кино, такой же посторонний, как и вы, читатель.
Я не ставил перед собой задачу показать во всей полноте
историю оккупации Киева и его борьбы. Об одной только борьбе
его можно написать несколько романов, вдвое больше этого.
Кроме известных фактов, есть еще много неизвестного; в фондах
Киевского исторического музея хранятся удивительные материалы,
еще ждущие открывателей, да и только ли в этих фондах!..
Но я пишу не историческую книгу, я пишу исследование
характера, вполне современное. Потому что человеку всегда
свойственно хотеть быть ЧЕЛОВЕКОМ, расти, мужать и бороться за
право жить и мыслить.
Я думаю о том, какая все-таки потрясающая штука наша
человеческая жизнь. Вот ее душат, гнут, узурпируют, втискивают
в рамки, изобретенные мозгами идиотов, ни в грош не ценят ее.
А она есть, жива, проявляется, сопротивляется злу и фашизму. Я
пишу не об уникальном, не о выдающемся герое -- о самом
обыкновенном мальчишке. И когда Лена Гимпель сказала. "Еще
успеешь сложить голову", -- я понимал, что это вполне
возможно, был готов на это и знал, за что.
В этом смысле мне хочется поглубже разобраться в моем
герое, он мне кажется довольно характерным для своего времени
и поколения.
Ведь именно это поколение сейчас приходит к управлению
жизнью, явившись оттуда, с войны, до глубины потрясенное ею. и
быть не может, чтобы это не отразилось на всей его
деятельности. Верю, что быль, рассказываемая мною, не только
любопытна, не только заставит кого-то вспомнить себя, но и
поможет себя понять.
Нам чрезвычайно нужно себя понять: откуда мы пришли, где мы
и что мы есть. Хотя бы для того, чтобы не повторяться.
Внешне все судьбы различны. Пока мой герои спасался от
облав и изобретал свою первую наивную листовку, другие уже
отлично воевали на фронте, или в партизанских отрядах, или в
подполье, третьи штамповали патроны, а четвертые мирно ходили
в школу. Но для всех шел один двадцатый век, дымы Бабьих Яров
стлались над миром, война колотила лучшую нашу пору -- юность,
и это было то общее, что наложило отпечаток на всю нашу жизнь.
БАБИЙ ЯР. ФИНАЛ
Всех заключенных концлагеря Бабий Яр 13 августа 1943 года
выстроили на центральном плацу. Въехали военные грузовики, с
них стали спрыгивать эсэсовцы в касках, с собаками.
Все поняли, что это -- начало конца.
На днях лагерь бомбили советские самолеты. Бомбы легли
точно по периметру -- ясно, была цель разрушить заграждения.
Проволока была повреждена только в одном месте, ее быстро
починили, но фашисты, видимо, поняли, что лагерь пора
ликвидировать.
Вынесли стол, ведомости, картотеки, выстроили всех в
очередь, которая стала двигаться мимо стола. Ридер смотрел в
списки -- и отправлял одних заключенных налево, других
направо. Сперва отобрали ровно сто человек особо опасных
политических. Эсэсовцы закричали: "Вперед! Бистро! Бистро!" --
посыпались удары, залаяли собаки, и сотня вышла за ворота.
-- У нас там в землянках вещи! -- кричали они.
-- Вам ничего не надо, -- отвечали немцы.
За воротами приказали разуться. Обувь оставили и дальше
пошли босиком вниз. Давыдов оказался в этой сотне, он шел в
первых рядах и подумал: "Ну вот, пришло наконец..."
От обвалов в Яру образовались террасы, поросшие густой
травой. По узкой тропинке сотня спустилась на первую террасу.
Здесь была новая, только что выстроенная землянка.
В Яру было шумно и многолюдно, немцы буквально кишели
вокруг, много эсэсовцев с бляхами, офицеры в орденах, заехали
даже автомобили, лежали кучи разных инструментов.
Сотню остановили и спросили: "Есть здесь слесари, кузнецы?"
Кое-кто назвался, их отделили и увели за невысокий земляной
вал. Сотню поделили на пятерки и тоже стали частями уводить за
этот вал. Никакой стрельбы не было.
У Давыдова появилась надежда, что это еще не расстрел. Он
смотрел вокруг во все глаза, но ничего не понимал.
Наконец повели и его за вал. Там стояли наковальни, лежали
вороха цепей, и всех заковывали в цепи. Сидел у наковальни
тучный, флегматичный немец среди кузнецов-заключенных, тоже
заклепывал. Давыдов попал к нему. Цепь была примерно такая,
как в колодцах. Немец обернул ее вокруг щиколоток, надел
хомутики и заклепал.
Давыдов пошел, делая маленькие шаги. Цепь причиняла боль.
Потом она сильно разбивала ноги, и кто подкладывал под нее
тряпки, кто подвязывал шпагатом к поясу, чтоб не волочилась по
земле.
Когда все были закованы, вдруг объявили обед и дали очень
плотно поесть. Суп был настоящий, жирный, сытный.
Всем выдали лопаты. Звенящую цепями колонну привели в узкий
отрог оврага и велели копать.
Копали долго, до самого вечера, выкопали большой неровный
ров, точно не зная, зачем он, но было похоже, что немцы что-то
ищут; все время следили, не докопались ли до чего-нибудь. Но
ни до чего не докопались,
На ночь сотню загнали в землянку. Там была кромешная тьма,
только снаружи слышались голоса очень сильной охраны. Перед
входом в землянку фашисты соорудили вышку, установили дисковый
пулемет и нацелили на вход.
Утром следующего дня опять вывели в овраг. Было так же
многолюдно, стояли крик и ругань.
Высокий, стройный, элегантный офицер со стеком истерически
кричал. Ему было лет тридцать пять, его называли Топайде, и,
прислушиваясь, Давыдов изумленно понял, что именно Топайде
руководил первыми расстрелами в 1941 году.
Вчера Топайде не было, он только прислал план карьеров с
захоронениями, но здешние немцы в нем не разобрались и
напутали. Он истерически кричал, что все балбесы, не умеют
разбираться в планах, не там начали копать. Он бегал и топал
ногой:
-- Здесь! Здесь!
Стали копать там, где он показывал. Уже через полчаса
показались первые трупы.
К Топайде немцы обращались почтительно, а между собой то ли
всерьез, то ли иронически называли его "инженер по
расстрелам". Теперь он стал инженером по раскопкам. Весь день
он носился по оврагу, указывал, командовал, объяснял. Его лицо
время от времени передергивала сильная и неприятная гримаса,
какой-то нервный тик, и весь он казался сгустком сплошных
нервов, пределом истеричности. Он не мог прожить минуты, чтобы