смотрите, какая прелесть!
Перед отверстием окна, у которого, вытянув головы, они
лежали, раскинулась местность, без конца и краю затянутая
разливом. Где-то вышла из берегов река, и вода ее бокового
рукава подступила близко к насыпи. В укорочении, получившемся
при взгляде с высоты полатей, казалось, что плавно идущий
поезд скользит прямо по воде.
Ее гладь в очень немногих местах была подернута железистой
синевой. По остальной поверхности жаркое утро гоняло
зеркальные маслянистые блики, как мажет стряпуха перышком,
смоченным в масле, корочку горячего пирога.
В этой заводи, казавшейся безбрежной, вместе с лугами,
ямами и кустами, были утоплены столбы белых облаков, сваями
уходившие на дно.
Где-то в середине этой заводи виднелась узкая полоска земли
с двойными, вверх и вниз между небом и землей висевшими
деревьями.
-- Утки! Выводок! -- вскрикнул Александр Александрович,
глядя в ту сторону.
-- Где?
-- У острова. Не туда смотришь. Правее, правее. Эх, чорт,
полетели, спугнули.
-- Ах да, вижу. Мне надо будет кое о чем поговорить с вами,
Александр Александрович. Как-нибудь в другой раз. -- А наши
трудармейцы и дамы, молодцы, что удрали. И, я думаю, -- мирно,
никому не сделавши зла. Просто бежали, как вода бежит.
24
Кончалась северная белая ночь. ВсЛ было видно, но стояло
словно не веря себе, как сочиненное: гора, рощица и обрыв.
Рощица едва зазеленела. В ней цвело несколько кустов
черемухи. Роща росла под отвесом горы, на неширокой, так же
обрывавшейся поодаль площадке.
Невдалеке был водопад. Он был виден не отовсюду, а только
по ту сторону рощицы, с края обрыва. Вася устал ходить туда
глядеть на водопад, чтобы испытывать ужас и восхищение.
Водопаду не было кругом ничего равного, ничего под пару. Он
был страшен в этой единственности, превращавшей его в нечто
одаренное жизнью и сознанием, в сказочного дракона или
змея-полоза этих мест, собиравшего с них дань и опустошавшего
окрестность.
В полувысоте падения водопад обрушивался на выдавшийся
зубец утеса и раздваивался. Верхний столб воды почти не
двигался, а в двух нижних ни на минуту не прекращались еле
уловимое движение из стороны в сторону, точно водопад всЛ
время поскальзывался и выпрямлялся, поскальзывался и
выпрямлялся, и сколько ни пошатывался, всЛ время оставался на
ногах.
Вася, подостлав кожух, лежал на опушке рощи. Когда рассвет
стал заметнее, с горы слетела вниз большая, тяжелокрылая
птица, плавным кругом облетела рощу и села на вершину пихты
возле места, где лежал Вася. Он поднял голову, посмотрел на
синее горло и серо-голубую грудь сизоворонки и зачарованно
прошептал вслух: "Роньжа" -- ее уральское имя. Потом он встал,
поднял с земли кожух, накинул его на себя и, перейдя полянку,
подошел к своей спутнице. Он сказал:
-- Пойдемте, тетя. Ишь озябли, зуб на зуб не попадает. Ну
что вы глядите, чисто пуганая? Говорю вам человеческим языком,
надо итить. Войдите в положение, к деревням надо держать. В
деревне своих не обидят, схоронют. Эдаким манером, два дня не
евши, мы с голоду помрем. Небось дядя Воронюк какой содом
поднял, кинулись искать. Уходить нам надо, тетя Палаша, просто
скажем, драть. Беда мне с вами, тетя, хушь бы вы слово сказали
за цельные сутки! Это вы с тоски без языка, ей-Богу. Ну об чем
вы тужите? Тетю Катю, Катю Огрызкову, вы без зла толканули с
вагона, задели бочком, я сам видал. Встала она потом с травы
целехонька, встала и побежала. И тоже самое дядя Прохор,
Прохор Харитоныч. Догонют они нас, все опять вместе будем, вы
что думаете? Главная вещь, не надо себя кручинить, тогда и
язык у вас в действие произойдет.
Тягунова поднялась с земли и, подав руку Васе, тихо
сказала:
-- Пойдем, касатик.
25
Скрипя всем корпусом, вагоны шли в гору по высокой насыпи.
Под ней рос молодой мешаный лес, вершинами не достигавший ее
уровня. Внизу были луга, с которых недавно сошла вода. Трава,
перемешанная с песком, была покрыта шпальными бревнами, в
беспорядке лежавшими в разных направлениях. Вероятно их
заготовили для сплава на какой-нибудь ближней деляне, откуда
их смыло и принесло сюда полою водой.
Молодой лес под насыпью был почти еще гол, как зимой.
Только в почках, которыми он был сплошь закапан, как воском,
завелось что-то лишнее, какой-то непорядок, вроде грязи или
припухлости, и этим лишним, этим непорядком и грязью была
жизнь, зеленым пламенем листвы охватившая первые
распустившиеся в лесу деревья.
Там и сям мученически прямились березы, пронзенные
зубчиками и стрелами парных раскрывшихся листиков. Чем они
пахли, можно было определить на глаз. Они пахли тем же, чем
блистали. Они пахли Древесными спиртами, на которых варят
лаки.
Скоро дорога поровнялась с местом, откуда могли быть смытые
бревна. На повороте в лесу показалась прогалина, засыпанная
дровяной трухой и щепками, с кучей бревен тройника посредине.
У ле сосеки машинист затормозил. Поезд дрогнул и остановился в
том положении, какое он принял, легко наклонившись на высокой
дуге большого закругления.
С паровоза дали несколько коротких лающих свистков и что-то
прокричали. Пассажиры и без сигналов знали: машинист остановил
поезд, чтобы запастись топливом.
Дверцы теплушек раздвинулись. На полотно высыпало доброе
население небольшого города, кроме мобилизованных из передних
вагонов, которые всегда освобождались от авральной работы и
сейчас не приняли в ней участия.
Груды швырка на прогалине не могло хватить для загрузки
тендера. В придачу требовалось распилить некоторое количество
длинного тройника.
В хозяйстве паровозной бригады имелись пилы. Их
распределили между желающими, разбившимися на пары. Получили
пилу и профессор с зятем.
Из воинских теплушек в раздвинутые дверцы высовывались
веселые рожи. Не бывавшие в огне подростки, старшие ученики
мореходных классов, казалось, по ошибке затесавшиеся в вагон к
суровым семейным рабочим, тоже не нюхавшим пороху и едва
прошедшим военную подготовку, нарочно шумели и дурачились
вместе с более взрослыми матросами, чтобы не задумываться. Все
чувствовали, что час испытания близок.
Шутники провожали пильщиков и пильщиц раскатистым
зубоскальством:
-- Эй, дедушка! Скажи, -- я грудной, меня мамка не
отлучила, я к физическому труду неспособный. Эй, Мавра! Мотри
пилой подола не отпили, продувать будет. -- Эй, молодая! Не
ходи в лес, лучше поди за меня замуж.
26
В лесу торчало несколько козел, сделанных из связанных
крест на крест кольев, концами вбитых в землю. Одни оказались
свободными. Юрий Андреевич и Александр Александрович
расположились пилить на них.
Это была та пора весны, когда земля выходит из-под снега
почти в том виде, в каком полгода тому назад она ушла под
снег. Лес обдавал сыростью и весь был завален прошлогодним
листом, как неубранная комната, в которой рвали на клочки
квитанции, письма и повестки за много лет жизни, и не успели
подмести.
-- Не так часто, устанете, -- говорил доктор Александру
Александровичу, направляя движение пилы реже и размереннее, и
предложил отдохнуть.
По лесу разносился хриплый звон других пил, ходивших взад и
вперед то в лад у всех, то вразнобой. Где-то далеко-далеко
пробовал силы первый соловей. С еще более долгими перерывами
свистал, точно продувая засоренную флейту, черный дрозд. Даже
пар из паровозного клапана подымался к небу с певучей
воркотнею, словно это было молоко, закипающее в детской на
спиртовке.
-- Ты о чем-то хотел побеседовать, -- напомнил Александр
Александрович. -- Ты не забыл? Дело было так: мы разлив
проезжали, утки летели, ты задумался и сказал: "Мне надо будет
поговорить с вами".
-- Ах да. Не знаю, как бы это выразить покороче. Видите, мы
всЛ больше углубляемся... Тут весь край в брожении. Мы скоро
приедем. Неизвестно, что мы застанем у цели. На всякий случай
надо бы сговориться. Я не об убеждениях. Было бы нелепостью
выяснять или устанавливать их в пятиминутной беседе в весеннем
лесу. Мы знаем друг друга хорошо. Мы втроем, вы, я и Тоня,
вместе со многими в наше время составляем один мир, отличаясь
друг от друга только степенью его постижения. Я не об этом.
Это азбука. Я о другом. Нам надо уговориться заранее, как нам
вести себя при некоторых обстоятельствах, чтобы не краснеть
друг за друга и не накладывать друг на друга пятна позора.
-- Довольно. Я понял. Мне нравится твоя постановка вопроса.
Ты нашел именно нужные слова. Вот что я скажу тебе. Помнишь
ночь, когда ты принес листок с первыми декретами, зимой в
метель. Помнишь, как это было неслыханно безоговорочно. Эта
прямолинейность покоряла. Но такие вещи живут в первоначальной
чистоте только в головах создателей и то только в первый день
провозглашения. Иезуитство политики на другой же день
выворачивает их наизнанку. Что мне сказать тебе? Эта философия
чужда мне. Эта власть против нас. У меня не спрашивали
согласия на эту ломку. Но мне поверили, а мои поступки, даже
если я совершил их вынужденно, меня обязывают.
Тоня спрашивает, не опоздаем ли мы к огородным срокам, не
прозеваем ли времени посадки. Что ей ответить? Я не знаю
здешней почвы. Каковы климатические условия? Слишком короткое
лето. Вызревает ли тут вообще что-нибудь?
Да, но разве мы едем в такую даль огородничать? Тут нельзя
даже скаламбурить "за семь верст киселя хлебать", потому что
верст этих, к сожалению, три или четыре тысячи. Нет,
откровенно говоря, тащимся мы так далеко совсем с другой
целью. Едем мы попробовать прозябать по современному, и
как-нибудь примазаться к разбазариванию бывших дедушкиных
лесов, машин и инвентаря. Не к восстановлению его
собственности, а к ее расточению, к обобществленному
просаживанию тысяч, чтобы просуществовать на копейку, и
непременно как всЛ, в современной, не укладывающейся в
сознании, хаотической форме. Озолоти меня, я на старых началах
не приму завода даже в подарок. Это было бы так же дико, как
начать бегать голышом, или перезабыть грамоту. Нет, история
собственности в России кончилась. А лично мы, Громеко,
расстались со страстью стяжательства уже в прошлом поколении.
27
Спать не было возможности от духоты и спертого воздуха.
Голова доктора плавала в поту на промокшей от пота подушке.
Он осторожно спустился с края полатей и тихонько, чтобы
никого не будить, приотодвинул вагонную дверь.
В лицо ему пахнуло сыростью, липкой, как когда в погребе
лицом попадешь в паутину. "Туман", -- догадался он. -- "Туман.
День наверное будет знойный, палящий. Вот почему так трудно
дышать и на душе такая давящая тяжесть".
Перед тем как сойти на полотно, доктор постоял в дверях,
вслушиваясь кругом.
Поезд стоял на какой-то очень большой станции, разряда
узловых. Кроме тишины и тумана, вагоны были погружены еще в
какое-то небытие и заброшенность, точно о них забыли, -- знак
того, что состав стоял на самых задворках, и что между ним и
далеким вокзальным зданием было большое расстояние, занятое
бесконечною сетью путей.
Два рода звуков слабо раздавались в отдалении.
Сзади, откуда они приехали, слышалось мерное шлепанье,
словно там полоскали белье, или ветер щелкал о древко
флагштока мокрым полотнищем флага.
Спереди доносился рокот, заставивший доктора, побывавшего
на войне, вздрогнуть и напречь слух.
"Дальнобойные орудия", -- решил он, прислушавшись к
ровному, спокойно прокатывающемуся гулу на низкой, сдержанной