увлечении Одеттой. Кто смотрел на лицо Свана в то время как он слушал фразу,
тот мог бы подумать, что Сван только что принял обезболивающее средство,
которое дает ему возможность глубже дышать. И в самом деле: наслаждение,
которое доставляла Свану музыка и которое перерастало у него в подлинную
страсть, напоминало в такие минуты наслаждение, получаемое им от ароматов,
от соприкосновения с миром, для которого мы не созданы, который
представляется нам бесформенным, потому что наши глаза его не различают,
который представляется нам бессмысленным, потому что он не доступен нашему
пониманию, и который мы постигаем только одним из наших чувств. Великим
покоем, таинственным обновлением было для Свана, - для него, чьи глаза,
тонкие ценители живописи, и чей ум, зоркий наблюдатель нравов, все же носили
на себе неизгладимую печать бесплодности его существования, - чувствовать,
что он превращен в создание, непохожее на человека, слепое, лишенное
логического мышления, в некое подобие сказочного единорога, в создание
выдуманное, способное воспринимать действительность только через слух. И так
как разум бессилен был погрузиться в смысл короткой фразы, хотя он его и
доискивался, то какое же необыкновенное упоение должен был испытывать он,
лишая самую глубь своей души какой бы то ни было помощи мышления, пропуская
ее одну через цедилку, через темный фильтр звука! Он начинал сознавать, как
много мучительного, может быть, даже скрытно неутоленного заключала в себе
ласкающая слух музыкальная фраза, но ему от этого не было больно. Она
утверждала, что любовь недолговечна, но какое было ему до этого дело, если
любовь была так сильна! Грусть этой фразы его веселила, - он чувствовал,
что она его овевает, но овевает как ласка, от которой только еще глубже и
отрадней становится его счастье. Он заставлял Одетту повторять фразу десять
раз, двадцать раз подряд и в то же время требовал, чтобы Одетта целовала его
не переставая. Один поцелуй влечет за собою другой. О, в первоначальную пору
любви поцелуи рождаются так естественно! Они размножаются, тесня друг друга;
сосчитать, сколько поцелуев в час, - это все равно, что сосчитать в мае
полевые цветы. Наконец она делала вид, будто прекращает игру, и говорила:
"Ты просишь, чтобы я играла, а сам меня держишь! Я не могу делать все сразу.
Выбери что-нибудь одно. Что я должна: играть или ласкаться?" Он сердился, а
она заливалась смехом, смех превращался в дождь поцелуев и низвергался на
него. Иногда она смотрела на Свана хмуро, перед ним опять было лицо,
достойное занять место в "Жизни Моисея" Боттичелли, и он помещал его там, он
придавал шее Одетты нужный выгиб; когда же он чувствовал, что ее портрет во
вкусе XV века, написанный водяными красками на стене Сикстинской капеллы,
удался ему, мысль, что Одетта все-таки остается здесь, у рояля, что сию
минуту 6н может обнять ее, обладать ею, что она из плоти и крови, что она -
живая, до того опьяняла его, что с помутившимися глазами, выдвинув нижнюю
челюсть, точно собирался проглотить ее, он бросался на эту деву Боттичелли и
впивался в ее щеки. А когда он от нее уходил, причем нередко возвращался,
чтобы еще раз поцеловать ее, потому что не унес в своей памяти какую-нибудь
особенность ее запаха или какие-то ее черты, и уезжал в своей коляске, он
благославлял Одетту за то, что она допускала эти ежедневные его приезды, -
ведь он же чувствовал, что ей они большой радости не доставляют, но его они
оберегали от припадков ревности, от повторения приступа боли, случившегося с
ним в тот вечер, когда он не застал ее у Вердюренов, от возобновления этих
приступов, первый из которых оказался невероятно жестоким и пока что был
первым и последним, и то, что он испытывал в эти почти волшебные, небывалые
в его жизни мгновенья, он мог бы сравнить лишь с тем, что переполняло его,
когда он ехал от нее по освещенному луною Парижу. И, замечая при возвращении
домой, что светило за это время переместилось и приближается к линии
горизонта, чувствуя, что его любовь тоже подчиняется неизменным законам
природы, он задавал себе вопрос, долго ли будет длиться этот период его
жизни, или мысленный его взор различит дорогое лицо потом уже издали,
уменьшенным и почти лишенным способности очаровывать. А между тем Сван,
влюбившись, опять стал видеть в вещах очарование, точно к нему вернулась
молодость, когда он воображал себя художником; но это было уже не то
очарование: новое придавала окружающему Одетта. Он чувствовал, как в нем
возрождаются юношеские порывы, которые рассеяла его легкая жизнь, но все они
носили на себе отблеск, отпечаток единственной; теперь, получая изысканное
наслаждение от того, что он подолгу бывал дома, один на один со своей
выздоравливающей душою, он постепенно вновь становился самим собой, но -
ее.
Он ходил к ней только по вечерам и не знал, чем она занимается днем,
как не знал он и ее прошлого, более того: он не располагал даже теми
начальными пустячными сведениями, которые помогают нам довообразить, чего мы
не знаем, и подстрекают наше любопытство. Вот почему он не задавал себе
вопроса, что она сегодня делала, как складывалась прежде ее жизнь. Он только
улыбался при воспоминании о том, что несколько лет назад, когда он еще не
был с нею знаком, ему говорили об одной женщине, - если память ему не
изменяла, конечно, о ней, - говорили как о девице легкого поведения, как о
содержанке, как об одной из тех, которых он, еще мало их зная, принимал за
существа, безнадежно испорченные, погрязшие в разврате, каковыми их
изображали иные романисты. Теперь он говорил себе, что в большинстве случаев
для того, чтобы узнать человека, не нужно считаться с мнением о нем света, и
в доказательство противопоставлял выдуманной Одетте Одетту подлинную,
добрую, простодушную, требовательную к себе, почти неспособную говорить
неправду, до такой степени, что, попросив ее однажды написать Вердюренам и
сослаться на нездоровье, потому что ему хотелось пообедать с ней вдвоем, на
другой день он заметил, как она покраснела, когда г-жа Вердюрен
осведомилась, не лучше ли ей сегодня, как она залепетала что-то
невразумительное, и как, помимо ее воли, лицо ее выразило страдание, муку,
оттого что ей приходится лгать, и как она, нагромождая вымышленные
подробности вчерашнего своего недомоганья, молящими взглядами и жалобным
тоном словно просила прощения за лживость своих объяснений.
Иногда, - впрочем, редко, - она приходила к нему днем и выводила его
из задумчивости или прерывала его работу над изучением Вермеера, за которую
он опять принялся. Ему докладывали, что г-жа де Креси в маленькой гостиной.
Он шел к ней, и стоило ему отворить дверь, как, при виде его, на розовом
лице Одетты, изменив склад ее рта, выражение глаз и форму щек, показывалась
улыбка. Оставшись один, он вспоминал или эту ее улыбку, или ту, какой она
улыбнулась ему накануне, или ту, какой она улыбалась тогда-то и тогда-то,
или ту, какой она ответила ему в экипаже, когда он спросил: может быть, ей
неприятно, что он поправляет цветы; и так как он понятия не имел, что делает
Одетта, когда он не с ней, то на нейтральном и бесцветном фоне жизни без
него она казалась ему сошедшей с этюдов Ватто, где на светло-желтой бумаге
тремя разноцветными карандашами нарисованы везде и всюду, и вдоль и поперек,
бесчисленные улыбки. И лишь время от времени, приоткрывая уголок жизни,
который Сван представлял себе совершенно пустым, хотя разум говорил ему, что
если его воображение бессильно, то это еще ровно ничего не значит,
кто-нибудь из друзей, подозревавший, что Сван и Одетта любят друг друга, и
потому стеснявшийся сообщить о ней Свану что-нибудь важное, набрасывал перед
ним силуэт Одетты, которую он видел утром на улице Аббатуччи, как она шла в
отороченной скунсовым мехом накидке, в шляпе "Рембранд" и с фиалками на
груди. Этот легкий набросок потрясал Свана, - он убеждался, что у Одетты
есть своя жизнь; ему хотелось знать, кому она старается понравиться в этом
костюме; он давал себе слово спросить у нее, куда она ходила утром, как
будто во всей бесцветной жизни его любовницы - жизни, почти несуществующей,
поскольку он ее не видел, - помимо всех обращенных к нему улыбок было
только одно: ее выход в шляпе "Рембрандт", с фиалками на груди!
За исключением просьбы сыграть вместо "Вальса роз" фразу Вентейля, Сван
никогда не просил ее играть его любимые вещи и не собирался воспитывать ее
вкус ни в музыке, ни в литературе. Он не закрывал глаз на то, что Одетта
неумна. Она очень просила Свана рассказать ей о великих поэтах и воображала,
что сейчас он произнесет высокопарную или страстную речь во вкусе виконта де
Борелли[112] или даже еще более трогательную. Она поинтересовалась, не было
ли в жизни Вермеера Дельфтского любовной драмы и не женщина ли вдохновляла
его, а когда Сван ответил, что ему ничего про это не известно, она утратила
к Вермееру всякий интерес. Она часто говорила: "Я убеждена, что если бы все
это была правда, если бы поэты думали так, как они пишут, то, конечно, не
было бы на свете ничего прекраснее поэзии. Но многие из них до крайности
корыстолюбивы. Я ведь их немного знаю, одна моя приятельница любила
человека, который называл себя поэтом. В стихах он только и говорил что о
любви, о небе, о звездах. И как же он ее надул! Она на него ухлопала больше
трехсот тысяч франков". Когда Сван пытался объяснить Одетте, в чем красота
художественного произведения, как нужно понимать стихи или картины, Одетта
сейчас же переставала его слушать. "Да... а ведь я ничего этого не знала",
- говорила она. Сван между тем чувствовал, как велико было ее
разочарование, и предпочитал лгать - он уверял, что это еще только самое
начало, что это еще сравнительно пустяки, что ему пока некогда углубляться,
что тут еще много всякого другого. "Всякого другого? - живо обращалась она
к нему. - Чего же именно?.. Ну скажи!" Но он молчал - он предвидел, что
все это покажется ей незначительным и непохожим на то, чего она ожидала,
менее ошеломляющим и менее трогательным, и боялся, как бы она,
разочаровавшись в искусстве, не разочаровалась и в любви.
И правда: она находила, что Сван не такой умный, каким он ей показался
вначале. "Ты какой-то уж слишком уравновешенный, не могу я тебя понять". Ей
гораздо больше нравилось его равнодушие к деньгам, его любезность со всеми,
его деликатность. И правда: даже более выдающиеся личности, чем Сван,
ученые, художники, пользующиеся вниманием окружающих, видят доказательство
признания своего превосходства не в увлечении их идеями, ибо окружающим они
недоступны, но в уважении к их доброте. Положение, какое Сван" занимал в
обществе, тоже внушало Одетте уважение, но она туда не стремилась. Быть
может, предвидела, что из его попыток ввести ее туда все равно ничего не
выйдет, а быть может, даже боялась, что разговор о ней повлечет за собой
опасные для нее разоблачения. Как бы то ни было, она всякий раз брала с него
слово не называть ее имени. В качестве причины, почему она не хочет бывать в
обществе, она выставляла давнишнюю ссору с одной своей приятельницей,
которая, чтобы отомстить ей, стала распускать о ней сплетни. Сван возражал:
"Да кто там знает твою приятельницу!" - "Ах, это все равно что жирное
пятно, свет так зол!" Сван не мог понять, почему Одетта придает этой истории
такое значение, но, с другой стороны, он знал, что изречения: "Свет так
зол!", "Клевета - что жирное пятно" - считаются неопровержимыми, а когда
так, то должны же быть случаи, к которым их можно применить. Значит, случай