кружевной косынкой у нее в волосах - они были приколоты к эгретке из
лебяжьих перьев. Внизу, под мантильей, в поток черного бархата косо врезался
широкий треугольник белого фая, в открытом корсаже из-под мантильи
выглядывала вставка тоже из белого фая, а за корсаж были засунуты опять-таки
орхидеи. У нее еще не совсем прошел испуг после встречи со Сваном, как вдруг
шарахнулась налетевшая на что-то лошадь. Их тряхнуло, Одетта вскрикнула,
задрожала всем телом, ей стало нечем дышать.
- Ничего, ничего, - проговорил он, - не бойтесь. Чтобы она не упала,
он обнял ее и притянул к себе.
- Главное, не разговаривайте, - сказал он, - отвечайте мне знаками,
иначе вам будет еще труднее дышать. Вы ничего не будете иметь против, если я
поправлю цветы на платье? После этого толчка они у вас еле держатся. Как бы
они не выпали, - я хочу засунуть их поглубже.
Одетта не привыкла к тому, чтобы мужчины так с ней церемонились.
- Да, да, конечно, пожалуйста, - улыбаясь ответила она. Свана ее
ответ несколько обескуражил, а кроме того, ему, вероятно, хотелось создать
впечатление, что у него не было задней мысли, да, может быть, он и сам
поверил в свою искренность.
- Нет, нет, главное, не разговаривайте! - воскликнул он. - Вы совсем
задыхаетесь. Вы отлично можете отвечать мне жестами - я вас пойму. Значит,
вы правда ничего не имеете против? Посмотрите: вот тут немножко... по-моему,
на вас насыпалась пыльца, позвольте, я стряхну. Так вам не очень неприятно,
так не больно? Может, вам щекотно? Я боюсь помять платье. Понимаете: их
действительно необходимо прикрепить, иначе они упадут, а вот если я их
засуну поглубже... Скажите по чистой совести: это вас не коробит? А если я
их понюхаю? Мне хочется проверить, пахнут они еще или нет. Я не знаю, как
они пахнут. Можно? Скажите откровенно.
Она чуть заметно, с улыбкой пожала плечами, как бы говоря: "Чудак! Вы
же видите, что мне это доставляет удовольствие".
Он погладил другой рукой щеку Одетты, Одетта пристально на него
посмотрела томным и многозначительным взглядом, каким смотрят женщины
флорентийского мастера, с которыми он нашел у нее сходство; глядевшие из-под
полуопущенных век, блестящие ее глаза, большие, продолговатые, точь-в-точь
как у тех женщин, казалось, вот-вот выльются, точно две слезы. Она выгибала
шею, как женщины на картинах из языческой жизни и на картинах религиозного
содержания. И хотя, без сомнения, это была для нее привычная поза, хотя она
знала, что это наиболее выигрышная поза в такие минуты, и хотя она следила
за собой, как бы не забыть принять ее, все же она делала вид, будто
напрягает крайние усилия, чтобы удержаться в этом положении, оттого что
какая-то неведомая сила притягивает ее лицо к Свану. И прежде чем она как бы
нехотя приблизила губы к Свану, он на мгновение обхватил ее голову руками.
Ему хотелось, чтобы у его мысли было время примчаться, опознать мечту,
которую она так долго лелеяла, и присутствовать при осуществлении этой
мечты, - так приглашают родственницу, чтобы она порадовалась успеху горячо
любимого ею ребенка. И, быть может, вот еще что: в последний раз видя ту
Одетту, которую он даже не поцеловал, не говоря уже о полной близости, он
приковал к ней взгляд, каким мы в день отъезда стремимся вобрать в себя
край, куда мы не попадем уже никогда.
Но он был так робок с ней, что, начав тот вечер с приведения в порядок
цветов, а кончив обладанием ею, он, то ли из боязни оскорбить ее, то ли из
страха, что она, хотя бы задним числом, увидит в нем обманщика, то ли
оттого, что ему не хватало смелости требовать от нее большего (поправлять
цветы он уже не считал нескромностью, поскольку Одетта не рассердилась на
него в первый раз), и в дальнейшем пользовался этим предлогом. Если орхидеи
были приколоты у нее к корсажу, он говорил: "Сегодня мне не повезло: не
нужно поправлять орхидеи, а тогда они у вас чуть не выпали; но только,
по-моему, вот эта слегка наклонилась. Любопытно, так же ли они пахнут, как
те, - можно понюхать?" А если цветов не было: "Ой! Сегодня нет орхидей -
нечего поправлять". Словом, некоторое время порядок, заведенный в первый же
вечер, когда Сван начал с того, что прикоснулся пальцами и губами к груди
Одетты, не нарушался, и каждый раз это были первые его ласки; и долго еще,
уже когда приведение в порядок (или, вернее, ритуальная игра в приведение в
порядок) орхидей было упразднено, образное выражение "орхидеиться",
превратившееся у них в самое обыкновенное слово, которое они употребляли, не
думая о его буквальном значении и подразумевая физическое обладание, -
хотя, кстати сказать, никакого обладания тут не происходит, - сохранилось в
их языке и пережило преданный забвению обычай. Можно предположить, что и
слово "любиться", которому придается особый смысл, прежде означало не совсем
то, что означают его синонимы. Пусть мы пресыщены женской любовью, пусть нам
представляется, что обладание самыми разными женщинами всегда одинаково и
что тут все известно заранее, тем не менее оно становится для нас
неиспытанным наслаждением, когда мы имеем дело с трудными женщинами или если
они нам кажутся трудными, - вот почему в таких случаях мы придираемся к
какой-нибудь неожиданности в наших отношениях с ними, как в первый раз
придрался Сван к тому, что надо поправить цветы. В тот вечер у него была
робкая надежда (он говорил себе: а вдруг Одетта не догадается и он ее
проведет!), что обладание этой женщиной возникнет из их широких лиловых
лепестков; и только потому, что Одетта, как он полагал, разрешает уже
испытываемое им наслаждение, сама не ощущая его, - вот таким оно должно
было представляться первому человеку, вкусившему его среди цветов земного
рая, - ему казалось, что этого наслаждения никогда прежде не существовало,
что он сам пытается сотворить его, что это наслаждение, которому он потом
должен был придумать особое название, чтобы след его сохранился, - что это
наслаждение решительно ни с чем не сравнимое и небывалое.
Теперь каждый вечер, отвезя ее, он должен был заходить к ней, и она
часто провожала его в капоте до экипажа, и, поцеловав на глазах у кучера,
говорила: "Какое мне дело, что мне до посторонних?" В те вечера, когда он не
бывал у Вердюренов (что иной раз случалось с тех пор, как он получил
возможность встречаться с ней и в других местах) или когда он - все реже и
реже - появлялся в свете, она просила его заезжать к ней по дороге домой,
невзирая на поздний час. Была весна, весна ясная и холодная. Уйдя со званого
вечера, он садился в свою коляску, закутывал ноги полостью, говорил
уезжавшим одновременно друзьям, предлагавшим ему ехать вместе, что он не
может, что ему не по дороге, и кучер, знавший, куда ехать, лихо его мчал.
Друзья давались диву, и в самом деле: Сван был не тот. Никто из них больше
не получал от него писем, в которых он просил бы познакомить его с
какой-нибудь женщиной. Он перестал обращать внимание на женщин и избегал
ходить туда, где мог бы их встретить. В ресторанах и за городом его манера
держать себя была совсем не та, по которой еще так недавно его можно было
сразу узнать и которую он, казалось, не переменит никогда. Так страсть
становится нашим новым характером, временным и отличным от прежнего,
сменяющим его и стирающим до сих пор не менявшиеся его черты. Зато теперь
неизменной привычкой Свана было откуда бы то ни было заезжать к Одетте. Путь
его к ней - крутой и стремительный спуск его жизни - был неизбежен.
Засидевшись у кого-нибудь, он, откровенно говоря, предпочел бы ехать прямо
домой, не давая крюку и отложив встречу до завтра; но то обстоятельство, что
он себя затруднял, отправляясь к ней в такое необычное время, что он
догадывался, что простившиеся с ним друзья говорили между собой: "Его
здорово держат в руках; должно быть, какая-то женщина требует, чтобы он
являлся к ней в любое время", - это обстоятельство напоминало ему, что у
него на первом плане сердечная привязанность и что, жертвуя покоем и выгодой
ради упоительных мечтаний, он приобретает внутреннее обаяние. Притом,
уверенность, что она ждет его, что она не с другим, что он не вернется
домой, не повидавшись с ней, незаметно для него самого подавляла забытую им,
но всегда готовую зашевелиться тоску, измучившую его в тот вечер, когда он
не застал Одетту у Вердюренов и сменившуюся такой отрадой душевной тишиной,
которую можно было назвать счастьем. Быть может, именно благодаря этой тоске
Одетта приобрела над ним такую власть. Люди в большинстве своем до того нам
безразличны, что когда мы наделяем кого-нибудь из них способностью огорчать
и радовать нас, то это существо представляется нам вышедшим из другого мира,
мы поэтизируем его, оно преображает нашу жизнь в захватывающий дух простор,
где оно оказывается на более или менее близком от нас расстоянии. Как только
Сван пытался вообразить себе, чем станет для него Одетта в будущем, его
охватывало волнение. Иной раз, когда Сван чудесной холодной ночью ехал в
коляске и смотрел на яркую луну, заливавшую своим сиянием пространство между
его глазами и безлюдными улицами, он думал о таком же ясном, розоватом, как
лунный лик, лице, которое однажды возникло перед его сознанием и в
таинственном свете которого он видит теперь весь мир. Если он приезжал после
того, как Одетта отсылала своих слуг спать, то, прежде чем позвонить у
калитки, он шел на улицу, куда наряду с совершенно одинаковыми, но темными
окнами соседних домов выходило только одно освещенное окно ее спальни в
нижнем этаже. Он стучал в окно, и она, ответив на условный знак, спешила
встретить его на другой стороне, у калитки. На рояле были раскрыты ноты ее
любимых вещей: "Вальса роз"[110] или "Несчастного безумца" Тальяфико[111]
(она завещала исполнить их на ее похоронах), тем не менее он просил сыграть
фразу из сонаты Вентейля, хотя Одетта играла прескверно, но ведь прекрасные
видения, которые остаются у нас после музыки, часто возносятся над теми
фальшивыми звуками, что извлекаются неумелыми пальцами из расстроенного
рояля. Короткая фраза все еще связывалась в представлении Свана с его
любовью к Одетте. Он живо чувствовал, что эта любовь не имеет ничего общего
с внешним миром, что она никому, кроме него, непонятна, он сознавал, что
никто так высоко не ценит Одетту, как он, - ведь все дело было в тех
мгновеньях, которые проводил он с нею вдвоем. И нередко, когда в Сване брало
верх рассудочное начало, он готов был прекратить жертвовать столькими
умственными и общественными интересами ради воображаемого наслаждения. Но
стоило ему услышать короткую фразу - и она освобождала в нем необходимое
для нее пространство, она нарушала душевные его пропорции; какой-то краешек
его души приберегался для радости, которая тоже не была связана ни с каким
явлением внешнего мира, но которую, в противоположность чувствам глубоко
личным, в противоположность, например, любви, Сван воспринимал как некую
высшую реальность, стоящую над осязаемыми предметами, фраза вызывала в нем
жажду неизведанных очарований, но она не указывала средств к ее утолению.
Таким образом, те части души Свана, откуда короткая фраза изгнала житейские
заботы, соображения, которые нам по-человечески представляются такими
важными, остались у него неисписанными, чистыми страницами, на которых он
волен был написать имя Одетты. Фраза присоединяла, припаивала таинственную
свою сущность к тому непрочному и обманчивому, что могло быть в его