-- А ты бы бомбами...
-- Рано их разрядил, оказалось, -- и вот зато теперь
скитаюсь без почета, как драматический псих.
Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям,
ликвидировавшим ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом
себе.
-- Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня,
порасходуем, а ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у
тебя осталось нынче?
Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.
-- Мало, -- определил Копенкин. -- Одну грудь только
обороняет.
-- Да голова -- черт с ней, -- не ценил Пашинцев. -- Сердце
мне дороже всего... Есть кой-что и на башку и в руку. --
Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех -- лобовое
забрало с привинченной навеки красной звездой -- и последнюю
пустую гранату.
-- Ну, это вполне тебе хватит, -- сообщил Копенкин. -- Но
ты скажи, куда заповедник твой девался, -- неужели ты так
ослаб, что его мужики свободно окулачили?
Пашинцев имел скучное настроение и еле говорил от скорби.
-- Так там же, тебе говорят, широкую организацию совхоза
назначили -- чего ты меня шаришь по голому телу?
Копенкин еще раз оглядел голое тело Пашинцева.
-- Тогда -- одевайся: пойдем вместе Чевенгур обследовать --
тут тоже фактов не хватает, а люди сон видят.
Но Пашинцев не мог быть спутником Копенкина -- у него, кроме
нагрудной кольчуги и забрала, не оказалось одежды.
-- Иди так, -- ободрил его Копенкин. -- Что ты думаешь,
люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая -- то же
самое и в гроб кладут!
-- Нет, ты понимаешь, какой корень зла вышел? --
разговаривая, перебирал Пашинцев свою металлическую одежду. --
Из ревзаповедника меня отпустили исправным: хоть и опасным, но
живым и одетым. А в селе -- свои же мужики видят, идет какой-то
прошлый человек и, главное, пораженный армией -- так всю одежду
с меня скостили, -- бросили вслед два предмета, чтобы я на
зорях в кольчуге грелся, а бомбу я при себе удержал.
-- Аль на тебя целая армия наступала? -- удивился Копенкин.
-- Да а то как же? Сто человек конницы вышло против одного
человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки
не сдавался -- пугал всю армию пустыми бомбами, да Грунька --
девка там одна -- доказала, сукушка.
-- Ага, -- поверил Копенкин. -- Ну, пойдем, -- давай мне
твои железки в одну руку.
Пашинцев вылез из лодки и пошел по верным следам Копенкина в
прибрежном песке.
-- Ты не бойся, -- успокаивал Копенкин голого товарища. --
Ты же не сам обнажился -- тебя полубелые обидели.
Пашинцев догадался, что он идет разутым-раздетым ради
бедноты -- коммунизма, и поэтому не стеснялся будущих встречных
женщин.
Первой встретилась Клавдюша; наспех оглядев тело Пашинцева,
она закрыла платком глаза, как татарка.
"Ужасно вялый мужчина, -- подумала она, -- весь в родинках,
да чистый --
шершавости в нем нет!" -- и сказала вслух:
-- Здесь, граждане, ведь не фронт -- голым ходить не вполне
прилично.
Копенкин попросил Пашинцева не обращать внимания на такую
жабу -- она буржуйка и вечно квохчет: то ей полушалок нужен, то
Москва, а теперь от нее голому пролетарию прохода нет. Все же
Пашинцев несколько засовестился и надел кольчугу и лобовое
забрало, оставив большинство тела наружи.
-- Так лучше, -- определил он. -- Подумают, что это форма
новой политики!
-- Чего ж тебе? -- посмотрел Копенкин. -- Ты теперь почти
одет, только от железа тебе прохладно будет!
-- Оно от тела нагреется, -- кровь же льется внутри!
-- И во мне льется! -- почувствовал Копенкин.
Но железо кольчуги не холодило тела Пашинцева -- в
Чевенгуре было тепло. Люди сидели рядами в переулках, между
сдвинутыми домами, и говорили друг с другом негромкие речи; и
от людей тоже шло тепло и дыхание -- не только от лучей солнца.
Пашинцев и Копенкин проходили в сплошной духоте -- теснота
домов, солнечный жар и человеческий волнующий запах делали
жизнь похожей на сон под ватным одеялом.
-- Мне чего-то дремлется, а тебе? -- спросил у Пашинцева
Копенкин.
-- А мне, в общем, так себе! -- не разбирая себя, ответил
Пашинцев.
Около кирпичного постоянного дома, где Копенкин
останавливался в первый раз по прибытии, одиноко посиживал
Пиюся и неопределенно глядел на все.
-- Слушай, товарищ Пиюся! -- обратился Копенкин. -- Мне
требуется пройти разведкой весь Чевенгур -- проводи ты нас по
маршруту!
-- Можно, -- не вставая с места, согласился Пиюся.
Пашинцев вошел в дом и поднял с полу старую солдатскую
шинель -- образца 14-го года. Эта шинель была на большой рост и
сразу успокоила все тело Пашинцева.
-- Ты теперь прямо как гражданин одет! -- оценил Копенкин.
-- Зато на себя меньше похож.
Три человека отправились вдаль -- среди теплоты чевенгурских
строений. Посреди дороги и на пустых местах печально стояли
увядшие сады: их уже несколько раз пересаживали, таская на
плечах, и они обессилели, несмотря на солнце и дожди.
-- Вот тебе факт! -- указал Копенкин на смолкнувшие
деревья. -- Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву не
надо!
Редкие пришлые дети, которые иногда виднелись на прогалинах,
были толстыми от воздуха, свободы и отсутствия ежедневного
воспитания. Взрослые же люди жили в Чевенгуре неизвестно как:
Копенкин не мог еще заметить в них новых чувств; издалека они
казались ему отпускниками из империализма, но что у них внутри
и что между собой -- тому нет фактов; хорошее же настроение
Копенкин считал лишь теплым испарением крови в теле человека,
не означающим коммунизма.
Близ кладбища, где помещался ревком, находился длинный
провал осевшей земли.
-- Буржуи лежат, -- сказал Пиюся. -- Мы с Японцем из них
добавочно души вышибали.
Копенкин с удовлетворением попробовал ногой осевшую почву
могилы.
-- Стало быть, ты должен был так! -- сказал он.
-- Этого нельзя миновать, -- оправдал факт Пиюся, -- нам
жить необходимость пришла...
Пашинцева же обидело то, что могила лежала неутрамбованной
-- надо бы ее затрамбовать и перенести сюда на руках старый
сад, тогда бы деревья высосали из земли остатки капитализма и
обратили их, по-хозяйски, в зелень социализма; но Пиюся и сам
считал трамбовку серьезной мерой, выполнить же ее не успел
потому, что губерния срочно сместила его из председателей
чрезвычайки; на это он почти не обиделся, так как знал, что для
службы в советских учреждениях нужны образованные люди, не
похожие на него, и буржуазия там приносила пользу. Благодаря
такому сознанию Пиюся, после своего устранения из должности
революционера, раз навсегда признал революцию умнее себя -- и
затих в массе чевенгурского коллектива. Больше всего Пиюся
пугался канцелярий и написанных бумаг -- при виде их он сразу,
бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал
могущество черной магии мысли и письменности. Во времена Пиюси
сама чевенгурская чрезвычайка помещалась на городской поляне;
вместо записей расправ с капиталом Пиюся ввел их всенародную
очевидность и предлагал убивать пойманных помещиков самим
батракам, что и совершалось. Нынче же, когда в Чевенгуре
имелось окончательное развитие коммунизма, чрезвычайка, по
личному заключению Чепурного, закрыта навсегда и на ее поляну
передвинуты дома.
Копенкин стоял в размышлении над общей могилой буржуазии --
без деревьев, без холма и без памяти. Ему смутно казалось, что
это сделано для того, чтобы дальняя могила Розы Люксембург
имела дерево, холм и вечную память. Одно не совсем нравилось
Копенкину -- могила буржуазии не прочно утрамбована.
-- Ты говоришь: душу добавочно из буржуев вышибали? --
усомнился Копенкин. -- А тебя за то аннулировали, -- стало
быть, били буржуев не сплошь и не насмерть! Даже землю
трамбовкой не забили!
Здесь Копенкин резко ошибался. Буржуев в Чевенгуре перебили
прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать,
потому что после тела у них была расстреляна душа.
У Чепурного, после краткой жизни в Чевенгуре, начало болеть
сердце от присутствия в городе густой мелкой буржуазии. И тут
он начал мучиться всем телом -- для коммунизма почва в
Чевенгуре оказалась слишком узка и засорена имуществом и
имущими людьми; а надо было немедленно определить коммунизм на
живую базу, но жилье спокон века занято странными людьми, от
которых пахло воском. Чепурный нарочно уходил в поле и глядел
на свежие открытые места -- не начать ли коммунизм именно там?
Но отказывался, так как тогда должны пропасть для пролетариата
и деревенской бедноты чевенгурские здания и утварь, созданные
угнетенными руками. Он знал и видел, насколько чевенгурскую
буржуазию томит ожидание второго пришествия, и лично ничего не
имел против него. Пробыв председателем ревкома месяца два,
Чепурный замучился -- буржуазия живет, коммунизма нет, а в
будущее ведет, как говорилось в губернских циркулярах, ряд
последовательно-наступательных переходных ступеней, в которых
Чепурный чувством подозревал обман масс.
Сначала он назначил комиссию, и та комиссия говорила
Чепурному про необходимость второго пришествия, но Чепурный
тогда промолчал, а втайне решил оставить буржуазную мелочь,
чтоб всемирной революции было чем заняться. А потом Чепурный
захотел отмучиться и вызвал председателя чрезвычайки Пиюсю.
-- Очисть мне город от гнетущего элемента! -- приказал
Чепурный.
-- Можно, -- послушался Пиюся. Он собрался перебить в
Чевенгуре всех жителей, с чем облегченно согласился Чепурный.
-- Ты понимаешь -- это будет добрей! -- уговаривал он
Пиюсю. -- Иначе, брат, весь народ помрет на переходных
ступенях. И потом, буржуи теперь все равно не люди: я читал,
что человек как родился от обезьяны, так ее и убил. Вот ты и
вспомни: раз есть пролетариат, то к чему ж буржуазия? Это прямо
некрасиво!
Пиюся был знаком с буржуазией лично: он помнил чевенгурские
улицы и ясно представлял себе наружность каждого домовладельца:
Щекотова, Комягина, Пихлера, Знобилина, Щапова, Завын-Дувайло,
Перекрутченко, Сюсюкалова и всех их соседей. Кроме того, Пиюся
знал их способ жизни и пропитания и согласен был убить любого
из них вручную, даже без применения оружия. Со дня своего
назначения председателем чрезвычайки он не имел душевного покоя
и все время раздражался: ведь ежедневно мелкая буржуазия ела
советский хлеб, жила в его домах (Пиюся до этого работал
двадцать лет каменным кладчиком) и находилась поперек революции
тихой стервой. Самые пожилые щербатые личности буржуев
превращали терпеливого Пиюсю в уличного бойца: при встречах со
Щаповым, Знобилиным и Завын-Дувайло Пиюся не один раз бил их
кулаками, а те молча утирались, переносили обиду и надеялись на
будущее; другие буржуи Пиюсе не попадались, заходить же к ним
нарочно в дома Пиюся не хотел, так как от частых раздражений у
него становилось душно на душе.
Однако секретарь уика Прокофий Дванов не согласился подворно
и явочным порядком истребить буржуазию. Он сказал, что это надо
сделать более теоретично.
-- Ну, как же -- сформулируй! -- предложил ему Чепурный.
Прокофий в размышлении закинул назад свои эсеровские
задумчивые волосы.
-- На основе ихнего же предрассудка! -- постепенно
формулировал Прокофий.
-- Чувствую! -- не понимая, собирался думать Чепурный.
-- На основе второго пришествия! -- с точностью выразился
Прокофий. --
Они его сами хотят, пускай и получают -- мы будем не виноваты.
Чепурный, напротив, принял обвинение.
-- Как так не виноваты, скажи пожалуйста! Раз мы революция,