невозможных даже до неприличия невыразимых. Он помнил, как у него тогда же
мелькнула мысль: не определить ли бедняку рублей десяток к празднику для
поправки? Но так как лицо этого бедняка было слишком постное, а взгляд
крайне несимпатичный, даже возбуждающий отвращение, то добрая мысль сама
собой как-то испарилась, так что Пселдонимов и остался без награды. Тем
сильнее изумил его этот же самый Пселдонимов не более как неделю назад
своей просьбой жениться. Иван Ильич помнил, что ему как-то не было времени
заняться этим делом подробнее, так что дело о свадьбе решено было слегка,
наскоро. Но все-таки он с точностию припоминал, что за невестой своей
Пселдонимов берет деревянный дом и четыреста рублей чистыми деньгами; это
обстоятельство тогда же его удивило; он помнил, что даже слегка сострил над
столкновением фамилий Пселдонимова и Млекопитаевой. Он ясно припоминал все
это.
Припоминал он и все более и более раздумывался. Известно, что целые
рассуждения проходят иногда в наших головах мгновенно, в виде каких-то
ощущений, без перевода на человеческий язык, тем более на литературный. Но
мы постараемся перевесть все эти ощущения героя нашего и представить
читателю хотя бы только сущность этих ощущений, так сказать то, что было в
них самое необходимое и правдоподобное. Потому что ведь многие из ощущений
наших, в переводе на обыкновенный язык, покажутся совершенно
неправдоподобными. Вот почему они никогда и на свет не являются, а у
всякого есть. Разумеется, ощущения и мысли Ивана Ильича были немного
бессвязны. Но ведь вы знаете причину.
"Что же! - мелькало в его голове, - вот мы все говорим, говорим, а
коснется до дела, и только шиш выходит. Вот пример, хоть бы этот самый
Пселдонимов: он приехал давеча от венца в волнении, в надежде, ожидая
вкусить... Это один из блаженнейших дней его жизни... Теперь он возится с
гостями, задает пир - скромный, бедный, но веселый, радостный, искренний...
Что ж, если б он узнал, что в эту самую минуту я, я, его начальник, его
главный начальник, тут же стою у его дома и слушаю его музыку ! А и в самом
деле, что бы с ним было? Нет, что бы с ним было, если б я теперь же вдруг
взял и вошел? гм... Разумеется, сначала он испугался бы, онемел бы от
замешательства. Я помешал бы ему, я расстроил бы, может быть, все... Да,
так и было бы, если б вошел всякий другой генерал, но не я... В том-то и
дело, что всякий, да только не я.
Да, Степан Никифорович! Вот вы не понимали меня давеча, а вот вам и
готовый пример.
Да-с. Мы все кричим о гуманности, но героизма, подвига мы сделать не в
состоянии.
Какого героизма? Такого. Рассудите-ка: при теперешних отношениях всех
членов общества мне, мне войти в первом часу ночи на свадьбу своего
подчиненного, регистратора, на десяти рублях, да ведь это замешательство,
это - коловращенье идей, последний день Помпеи, сумбур! Этого никто не
поймет. Степан Никифорович умрет - не поймет. Ведь сказал же он: не
выдержим. Да, но это вы, люди старые, люди паралича и косности, а я
вы-дер-жу! Я обращу последний день Помпеи в сладчайший день для моего
подчиненного, и поступок дикий - в нормальный, патриархальный, высокий и
нравственный. Как? Так. Извольте прислушать...
Ну... вот я, положим, вхожу: - они изумляются, прерывают танцы,
смотрят дико, пятятся. Так-с, но тут-то я и выказываюсь: я прямо иду к
испуганному Пселдонимову и с самой ласковой улыбкой, так-таки в самых
простых словах говорю: "Так и так, дескать, был у его превосходительства
Степана Никифоровича. Полагаю, знаешь, здесь, по соседству..." Ну, тут
слегка, в смешном этак виде, рассказываю приключение с Трифоном. От Трифона
перехожу к тому, как пошел пешком... "Ну - слышу музыку, любопытствую у
городового и узнаю, брат, что ты женишься. Дай, думаю, зайду к
подчиненному, посмотрю, как мои чиновники веселятся и... женятся. Ведь не
прогонишь же ты меня, полагаю!" Прогонишь! Каково словечко для
подчиненного. Какой уж тут черт прогонишь! Я думаю, он с ума сойдет, со
всех ног кинется меня в кресло сажать, задрожит от восхищенья, не
сообразится даже на первый раз!..
Ну, что может быть проще, изящнее такого поступка! Зачем я вошел? Это
другой вопрос! Это уже, так сказать, нравственная сторона дела. Вот тут-то
и сок!
Гм... Об чем, бишь, я думал? Да!
Ну уж, конечно, они меня посадят с самым важным гостем, какой-нибудь
там титулярный али родственник, отставной штабс-капитан с красным носом...
Славно этих оригиналов Гоголь описывал. Ну знакомлюсь, разумеется, с
молодой, хвалю ее, ободряю гостей. Прошу их не стесняться, веселиться,
продолжать танцы, острю, смеюсь, одним словом - я любезен и мил. Я всегда
любезен и мил, когда доволен собой... Гм... то-то и есть, что я все еще,
кажется, немного того... то есть не пьян, а так...
... Разумеется, я, как джентльмен, на равной с ними ноге и отнюдь не
требую каких-нибудь особенных знаков... Но нравственно, нравственно дело
другое: они поймут и оценят... Мой поступок воскресит в них все
благородство... Ну и сижу полчаса... Даже час. Уйду, разумеется, перед
самым ужином, а уж они-то захлопочут, напекут, нажарят, в пояс кланяться
будут, но я только выпью бокал, поздравлю, а от ужина откажусь. Скажу:
дела. И уж только что я произнесу "дела" , у всех тотчас же станут
почтительно строгие лица. Этим я деликатно напомню, что они и я - это
разница-с. Земля и небо. Я не то чтобы хотел это внушать, но надо же...
даже в нравственном смысле необходимо, что уж там ни говори. Впрочем, я
тотчас же улыбнусь, даже посмеюсь, пожалуй, и мигом все ободрятся... Пошучу
еще раз с молодой; гм... даже вот что: намекну, что приду опять ровнешенько
через девять месяцев в качестве кума, хе-хе! А она, верно, родит к тому
времени. Ведь они плодятся, как кролики. Ну и все захохочут, молодая
покраснеет; я с чувством поцелую ее в лоб, даже благословлю ее и... и
назавтра в канцелярии мой подвиг уже известен. Назавтра я опять строг,
назавтра я опять взыскателен, даже неумолим, но все они уже знают, кто я
такой. Душу мою знают, суть мою знают: "Он строг как начальник, но как
человек - он ангел!" И вот я победил; я уловил каким-нибудь одним маленьким
поступком, которого вам и в голову не придет; они уж мои; я отец, они
дети... Ну-тка, ваше превосходительство, Степан Никифорович, подите-ка
сделайте эдак...
...Да знаете ли вы, понимаете ли, что Пселдонимов будет детям своим
поминать, как сам генерал пировал и даже пил на его свадьбе! Да ведь эти
дети будут своим детям, а те своим внукам рассказывать, как священнейший
анекдот, что сановник, государственный муж (а я всем этим к тому времени
буду) удостоил их... и т. д. и т. д. Да ведь я униженного нравственно
подыму, я самому себе его возвращу... Ведь он десять рублей в месяц
жалованья получает!.. Да ведь повтори я это раз пять, али десять, али
что-нибудь в этом же роде, так повсеместную популярность приобрету... У
всех в сердцах буду запечатлен, и ведь черт один знает, что из этого потом
может выйти, из популярности-то!.."
Так или почти так рассуждал Иван Ильич (господа, мало ли что человек
говорит иногда про себя, да еще несколько в эксцентрическом состоянии). Все
эти рассуждения промелькнули в его голове в какие-нибудь полминуты, и,
конечно, он, может, и ограничился бы этими мечтаньицами и, мысленно
пристыдив Степана Никифоровича, преспокойно отправился бы домой и лег
спать. И славно бы сделал! Но вся беда в том, что минута была
эксцентрическая.
Как нарочно, вдруг, в это самое мгновение в настроенном воображении
его нарисовались самодовольные лица Степана Никифоровича и Семена
Ивановича.
- Не выдержим! - повторил Степан Никифорович, свысока улыбаясь.
- Хи-хи-хи! - вторил ему Семен Иванович своей самой прескверной
улыбкой.
- А вот и посмотрим, как не выдержим! - решительно сказал Иван Ильич,
и даже жар бросился ему в лицо. Он сошел с мостков и твердыми шагами прямо
направился через улицу в дом своего подчиненного, регистратора
Пселдонимова.
---------------
Звезда увлекала его. Он бодро вошел в отпертую калитку и с презрением
оттолкнул ногой маленькую, лохматую и осипшую шавку, которая, более для
приличия, чем для дела, бросилась к нему с хриплым лаем под ноги. По
деревянной настилке дошел он до крытого крылечка, будочкой выходившего на
двор, и по трем ветхим деревянным ступенькам поднялся в крошечные сени. Тут
хоть и горел где-то в углу сальный огарок или что-то вроде плошки, но это
не помешало Ивану Ильичу, так, как есть, в калошах, попасть левой ногой в
галантир, выставленный для остужения. Иван Ильич нагнулся и, посмотрев с
любопытством, увидел, что тут стоят еще два блюда с каким-то заливным, да
еще две формы, очевидно, с бламанже. Раздавленный галантир его было
сконфузил, и на одно самое маленькое мгновение у него промелькнула мысль:
не улизнуть ли сейчас же? Но он почел это слишком низким. Рассудив, что
никто не видал и на него уж никак не подумают, он поскорее обтер калошу,
чтобы скрыть все следы, нащупал обитую войлоком дверь, растворил ее и
очутился в премаленькой передней. Одна половина ее была буквально завалена
шинелями, бекешами, салопами, капорами, шарфами и калошами. В другой
расположились музыканты: две скрипки, флейта и контрбас, всего четыре
человека, взятые, разумеется, с улицы. Они сидели за некрашеным деревянным
столиком, при одной сальной свечке, и во всю ивановскую допиливали
последнюю фигуру кадрили. Из отпертой двери в залу можно было разглядеть
танцующих, в пыли, в табаке и в чаду. Было как-то бешено весело. Слышался
хохот, крики и дамские взвизги. Кавалеры топали, как эскадрон лошадей. Над
всем содомом звучала команда распорядителя танцев, вероятно, чрезвычайно
развязного и даже расстегнувшегося человека: "Кавалеры вперед, шен де дам,
балансе!" и проч., и проч. Иван Ильич в некотором волнении сбросил с себя
шубу и калоши и с шапкой в руке вошел в комнату. Впрочем, он уж и не
рассуждал...
В первую минуту его никто не заметил: все доплясывали кончавшийся
танец. Иван Ильич стоял как оглушенный и ничего подробно не мог разглядеть
в этой каше. Мелькали дамские платья, кавалеры с папиросами в зубах...
Мелькнул светло-голубой шарф какой-то дамы, задевший его по носу. За ней в
бешеном восторге промчался медицинский студент с разметанными вихрем
волосами и сильно толкнул его по дороге. Мелькнул еще перед ним, длинный
как верста, офицер какой-то команды. Кто-то неестественно визгливым голосом
прокричал, пролетая и притопывая вместе с другими: "Э-э-эх, Пселдонимушка!"
Под ногами Ивана Ильича было что-то липкое: очевидно, пол навощили воском.
В комнате, впрочем не очень малой, было человек до тридцати гостей.
Но через минуту кадриль кончилась, и почти тотчас же произошло то же
самое, что представлялось Ивану Ильичу, когда он еще мечтал на мостках. По
гостям и танцующим, еще не успевшим отдышаться и обтереть с лица пот,
прошел какой-то гул, какой-то необыкновенный шепот. Все глаза, все лица
начали быстро оборачиваться к вошедшему гостю. Затем все тотчас же стали
понемногу отступать и пятиться. Незамечавших дергали за платье и
образумливали. Они оглядывались и тотчас же пятились вместе с прочими. Иван
Ильич все еще стоял в дверях, не двигаясь ни шагу вперед, а между ним и
гостями все более и более очищалось открытое пространство, усеянное на полу
бесчисленными конфетными бумажками, билетиками и окурками папирос. Вдруг в
это пространство робко выступил молодой человек, в вицмундире, с
вихроватыми, белокурыми волосами и с горбатым носом. Он подвигался вперед,
согнувшись и смотря на неожиданного гостя совершенно с таким же точно
видом, с каким собака смотрит на своего хозяина, зовущего ее, чтоб дать ей
пинка.
- Здравствуй, Пселдонимов, узнаешь?.. - сказал Иван Ильич и в то же
мгновение почувствовал, что он это ужасно неловко сказал; он почувствовал
тоже, что, может быть, делает в эту минуту страшнейшую глупость.