придется, возможно, около часа. Майор, которому тоже нужно было на
Петроградскую, удерживал меня, тем более что у меня был тяжелый заплечный
мешок - я привез для Кати продукты. Но разве мог я ждать, если должен был
уже двадцать раз переводить дыхание при одной мысли, что мы с Катей,
наконец, в одном городе, что, может быть, она в эту минуту... не знаю что
- ждет меня, больна, умирает.
Не помня себя, пролетел я по аллее вдоль Летнего сада. Все я видел,
все понимал: и огороды на Марсовом поле, среди которых стояли
замаскированные зенитные батареи; и то, что никогда еще не бывало такой
необыкновенной пышной зелени в Ленинграде; и то, что город был так
прекрасно убран, - перед отъездом я читал в газетах о том, как триста
тысяч ленинградцев весной 1942 года вышли на улицы и убрали свой город. Но
все, что я видел, оборачивалось ко мне одной стороной: где Катя, найду ли
я Катю? Мне казалось, что нет, не найду - если почти во всех домах были
выбиты стекла и дома стояли молчаливые, как бы с печально опущенными
глазами. Не найду - раз на каждой стене были впадины и разрушения от
артиллерийских снарядов. Найду - раз даже у памятника Суворову на площади
были засеяны морковка и свекла и молодые ростки стояли так твердо, как
будто для них нельзя было и придумать лучших природных условий. Я вышел к
Неве, невольно нашел глазами адмиралтейский шпиль, - и не знаю, как
передать, но это было Катино - то, что он потускнел, как на старой
гравюре. Мы не простились, когда началась война, но другое прощание, перед
Испанией, так живо вспомнилось мне, что я почти физически увидел ее в
темной передней у Беренштейнов, среди старых шуб и пальто. Что нужно
сделать, чтобы все стало так, как тогда? Чтобы я снова обнял ее? Чтобы она
спросила:
"Саня, это ты? Может быть, это не ты?"
Издалека увидел я дом, в котором жили Беренштейны. Дом стоял на месте
и, как ни странно, показался мне еще красивее, чем прежде! Окна были целы,
фасад нарядно отсвечивал, точно свежая краска еще блестела на солнце. Но
чем ближе я подходил, тем все больше беспокоила меня эта загадочная
нарядная неподвижность. Еще десять, пятнадцать, двадцать шагов - и кто-то
сильно взял меня за сердце, потом отпустил, и оно забилось, забилось...
Дома не было. Фасад был нарисован на больших фанерных листах.
Весь долгий летний день шумел в моих ушах далекий артиллерийский
прибой - то набегал, то откатывался, как будто таща за собой крупную,
гулкую гальку.
Весь день я искал Катю.
Женщина с треугольным зеленым лицом, которую я встретил подле
разбитого дома, направила меня к доктору Ованесяну, члену райсовета.
Старый армянин, черно-седой, небритый и добродушный, сидел в конторе
бывшего кино "Элит" - теперь здесь помещался штаб ПВХО района. Я спросил
его, знал ли он Екатерину Ивановну Татаринову-Григорьеву. Он ответил, что,
"конечно, знал и даже в начале войны предлагал ей работать у него
медсестрой".
- И что же?
- Она отказалась и уехала на окопы, - сказал доктор. - И больше, я
ее, к сожалению, не видел.
- Может быть, вы знали и Розалию Наумовну, доктор?
Он посмотрел на меня добрыми старыми глазами, пожевал и выпятил губу.
- А вы кем приходитесь Розалии Наумовне?
- Никем. Просто знакомый.
- Ага.
Он помолчал.
- Это была отличная, превосходная женщина, - вздохнув, сказал он. -
Мы отправили ее в стационар, но было уже поздно, и она умерла...
Я вернулся во двор разбитого дома. Фасад рухнул, но сторона,
выходившая во двор, сохранилась. Сам не зная зачем, я поднялся по
засыпанной щебнем лестнице до первой площадки. Дальше шли какие-то
железные прутья и балки, торчавшие в пустоте лестничной клетки, и лишь на
высоте третьего этажа вновь начались ступени.
Когда-то в этом доме жила сестра, которую я любил. Здесь мы
отпраздновали ее свадьбу. Каждый выходной день я приходил сюда, учлет в
синей спецовке, мечтавший о счастье великих открытий. Здесь мы с Катей
всегда останавливались, когда приезжали в Ленинград, и когда бы мы ни
приехали, в этом доме нас принимали, как самых близких и дорогих друзей. В
этом доме Катя прожила больше года, когда я дрался в Испании. В этом доме
она жила теперь, во время блокады, страдая от голода и холода, работая и
помогая другим, распространяя на других свет своей чистоты и душевной
силы. Где же она? Ужас охватил меня. Я сжал зубы, чтобы удержать дрожь.
В эту минуту послышался детский голос, и в проломе стены, как раз над
моей головой, показался мальчик лет двенадцати, смуглый и широкоскулый.
- Вам кого, товарищ командир?
- Ты здесь живешь?
- Точно.
- Один?
- Зачем один? С матерью.
- А мать сейчас дома?
- Дома.
Он показал мне, как пройти, - в одном месте по узкой доске над
провалом, - и через несколько минут я беседовал с его матерью, усталой
женщиной с расплывающимися глазами - татаркой, как я понял с первого ее
слова. Это была дворничиха дома N79, и она, разумеется, отлично знала и
Розалию Наумовну и Катю.
- Когда девятку побила, она отрывать пошла, - сказала она о Кате, и
мальчик, чисто говоривший по-русски, объяснил, что "девятка" - это дом, в
котором помещался гастрономический магазин N9. - Знакомый отрыла. Рыжий
такой. Потом она ейной квартире жила.
- Отрыла рыжего знакомого, - быстро перевел мальчик, - и он потом жил
в ейной квартире.
- Вторая старушка помирал, Хаким хоронить пошла.
- Вторая старушка - Розалии Наумовны сестра, - объяснил мальчик. - Я
- Хаким. Когда она померла, мы ее хоронить везли. На Смоленское. И рыжий
этот там был. Он нас и нанимал. Тоже военный, майор.
Теперь нужно было спросить о Кате. Мне было страшно, но я спросил.
Сердито тряся головой, дворничиха сказала, что она сама "три месяца в
больнице лежал, мулла звал, ни один мулла в Ленинграде нет, все мулла
помер". А когда она вернулась, квартира Розалии Наумовны уже стояла
пустая.
- Жакт надо спросить, - сказала она, подумав, - а жакт тоже нет,
помер. Может, уехала? Она рыжего отрыла, у него хлеб был. Большой мешок,
сам нес, меня не давал. А я ему сказал: "Ты дурак жадный. Мы тебе жизнь
спасал. Тебе не хлеб, тебе молиться, куран читать нада".
Катя уже не жила у Розалии Наумовны, когда в дом попала бомба, - это
было все, что я узнал. Я говорил еще, с какими-то женщинами, которые
плакали, рассказывая о том, как помогала им Катя. Хаким привел своих
товарищей, и они пожаловались на рыжего майора, который обещал им по
триста граммов за "захоронение", а потом "зажилил" и выдал только по
двести.
Бог весть, что это был за рыжий майор. Петя? Но Петя был не майор, да
и невозможно было представить, что Петя способен украсть сто граммов у
голодных мальчишек. Все равно! Кто бы ни был этот человек, он помог
Розалии Наумовне похоронить сестру. Кто знает, может быть в трудные дни он
поддерживал Катю? На похоронах она была вместе с ним и, очевидно, не так
уж была слаба, если смогла добраться до Смоленского кладбища с
Петроградской. Но с тех пор никто больше не видел ее - не видел ни живой,
ни мертвой.
Шел уже шестой час, когда, измученный, с головной болью, я отправился
в Военно-медицинскую академию. Академия была эвакуирована, но клиники, с
первого дня войны ставшие госпиталями, остались. Осталась и
стоматологическая, в которой работала Катя. Меня отослали в канцелярию, и
старая машинистка, чем-то напомнившая мне тетю Дашу, сказала, что Катя
была очень плоха и доктор Трофимова помогла ей эвакуироваться из
Ленинграда.
- Куда?
- Вот этого не могу сказать, не знаю.
- А сама доктор Трофимова в Ленинграде?
- Как отправила вашу супругу, сама сейчас же на фронт, - отвечала
машинистка, - и с тех пор ни о той, ни о другой не было никаких известий.
Глава пятнадцатая
ВСТРЕЧА С ГИДРОГРАФОМ Р.
Теперь я понял, что это было наивно: полгода писать Кате, не получая
в ответ ни слова, и все-таки надеяться, что стоит мне приехать в Ленинград
- и, протянув руки, она встретит меня у порога. Как будто не было страшной
зимы сорок первого года, эшелонов с умирающими мальчиками, специальных
больниц для ленинградцев во многих городах Союза. Как будто не было этих
лиц со странно расплывающимся, водянистым взглядом. Как будто не доносился
то с запада, то с востока гул артиллерийской стрельбы.
Я думал об этом, сидя в канцелярии стоматологической клиники и слушая
рассказ машинистки о том, как молоденький краснофлотец, как две капли воды
похожий на ее погибшего сына, вдруг пришел и отдал ей триста граммов
хлеба, когда у нее уже не было сил подняться с постели.
- А Катерина Ивановна найдется, - сказала она. - Ей сон приснился,
что орел летит. Я говорю - муж. Она не поверила. И вот, видите, по-моему,
вышло. И теперь я вам говорю - найдется!
Да, может быть. "Умирала, в то время как я, в сущности говоря,
прекрасно жил в М-ове", - думал я, тупо глядя на старую женщину, которая
все уверяла меня, что Катя найдется, вернется. "Обо мне заботились, меня
лечили. А у нее не было ста граммов хлеба, чтобы заплатить мальчикам,
похоронившим Берту". И с бешенством, с отчаяньем думал я о том, что еще в
январе должен был лететь в Ленинград, настаивать, требовать, чтобы меня
выписали из госпиталя, и, кто знает, быть может, вышел бы здоровее, чем
сейчас, и нашел бы, спас мою Катю.
Но поздно было жалеть о том, чего никогда не вернешь. "Я - как все",
- писала мне Катя из Ленинграда. Только теперь понял я, что она хотела
сказать этими простыми словами.
Старая женщина, которой, вероятно, пришлось пережить гораздо больше,
чем мне, все утешала меня. Я попросил у нее кипятку и угостил салом и
луком, что было еще редкостью в Ленинграде.
С этой минуты как бы холод поселился в моей душе. Ко всему, что я ни
делал, о чем ни думал, всегда присоединялось: "А Катя?"
...Еще в М-ове я восстановил по памяти почти все телефоны моих
ленинградских знакомых. Но кому ни звонил я из клиники, никто не отвечал,
точно эти звонки терялись где-то в таинственной пустоте Ленинграда.
Наконец я набрал последний номер - единственный, в котором не был уверен,
и долго держал трубку, слушая какие-то далекие шорохи и за ними еще более
далекие нетерпеливые голоса.
- Алло, я вас слушаю, - неожиданно сказал низкий мужской голос.
- Можно попросить...
Я назвал фамилию.
- Это я.
- С вами говорит летчик Григорьев.
Молчание.
- Не может быть! Александр Иваныч?
- Да.
- Вот и не верь в судьбу! Третий день, как я только и думаю, где бы
мне вас найти, дорогой Александр Иваныч.
Лет шесть тому назад, когда экспедиция по розыскам капитана
Татаринова была решена и я занимался организацией ее в Ленинграде,
профессор В. познакомил меня с одним моряком, ученым-гидрографом,
преподавателем училища имени Фрунзе.
Мы провели вместе только один вечер, но часто потом я вспоминал этого
человека, с необычайной отчетливостью нарисовавшего передо мною картину
будущей мировой войны.
Он пришел тогда поздно. Катя уже спала, забравшись в кресло с ногами.
Я хотел разбудить ее, он не дал, и мы стали что-то пить и закусывать
маслинами - у Кати всегда были в запасе маслины.
Север глубоко занимал его. Он был уверен, что в будущей войне Север с
его неисчерпаемым стратегическим сырьем должен сыграть огромную роль. Он
смотрел на Северный морской путь как на военную дорогу и утверждал, что