Потом, когда меня стали выпускать в город - сперва на костыле, потом с
палочкой, - я убедился в том, что не ошибся. Город был просторный,
спокойный. Все лучшие улицы стремились взлететь на высокий берег Камы, и
этот разбег напомнил мне родной Энск с его взгорьями на берегах Песчинки и
Тихой. Прежде мне не случалось жить в М-ове, я только пролетал над ним
два-три раза.
Я был в театре - Ленинградский театр оперы и балета был эвакуирован в
М-ов, - и странным показалось мне то чувство возвращения времени, которое
я испытал, когда раздвинулся занавес и великолепно одетые мужчины и
женщины плавно, неторопливо прошлись по сцене, как будто и не было никакой
войны.
Конечно, не стоило бы и упоминать в этой книге, что я ходил в театр.
Но, точно колесики в часах, так цепляется в жизни одно за другое. На
балете "Лебединое озеро" я встретил Аню Ильину, жену моего товарища, с
которым мы служили на Дальнем Востоке. Нам с Катей нравились Ильины. Это
были ровные, вежливые, веселые люди, любившие театр и спорт, в особенности
теннис. Аня так и запомнилась мне с ракеткой в руке, в белом платье. И,
может быть, именно потому, что они были такие вежливые, со всеми одинаково
ровные и напоминавшие прекрасную пару из какого-нибудь романа, к ним
относились недоверчиво и, в общем, довольно плохо. А нам с Катей всегда
казалось, что они вполне заслужили свое положение и счастье. Говорили, что
Ильину везет. И действительно, все у него получалось удивительно вовремя и
складно. Эти удачи продолжались и во время войны, потому что, начав ее
подполковником, он весной 1942 года был уже генерал-майором.
Мы с Аней обрадовались, встретившись на спектакле, и условились
встретиться снова, на другой день, у нее дома. Она была здешняя. В начале
войны муж отправил ее с дочкой к родителям в М-ов.
...Это был дом, не тронутый войной. Впервые после фронта и госпиталя
я был в таком доме. Мы сидели в столовой. Без сомнения, те же салфеточки
лежали на стеклянной доске буфета, те же безделушки стояли на кустарных
резных полочках, развешанных по стенам, и шелковый коврик над тахтой,
должно быть, точно так же висел до войны. Я смотрел на изящную,
приветливо-ровную женщину, которая сидела в этой красивой комнате, и мне
было мучительно жаль мою Катю.
- Если бы я мог поехать хоть на два-три дня в Ленинград! Я бы нашел
ее. Не сомневаюсь, что она в Ленинграде. Но меня не отпустят. А Дмитрий в
Москве?
- Да.
И Аня сразу поняла, почему я спросил ее о муже.
- Он поможет вам, непременно! Я сейчас же напишу ему. Что нужно
сделать?
- Вызвать меня в Москву, - сказал я, - потому что иначе комиссия
направит меня в тыл.
- А когда комиссия?
- В мае.
- Вот и прекрасно. Я успею получить от Мити ответ. Он знает, с кем
нужно переговорить?
- С отделом кадров ВВС Наркомата флота.
Аня записала в книжечку: "С отделом кадров..."
- Досадно, что вы не можете прямо из М-ова лететь в Ленинград. Сюда
ходит "Дуглас". Правда, его давно не было, но говорят, что скоро придет.
Как только подсохнут аэродромы. Я бы могла вас устроить.
Я поблагодарил ее и сказал, что это было бы, разумеется, превосходно,
но что есть на свете такая книга - "Дисциплинарный устав", чтение которой
не располагает к подобным полетам.
Меньше всего мог я предполагать, что пройдет всего несколько дней, и
я смогу лететь куда угодно, не заглядывая в эту суровую книгу.
Глава тринадцатая
ПРИГОВОР
Медицинская комиссия всегда была для меня чем-то вроде суда, причем
на этом суде мне каждый раз приходилось признавать себя виновным в том,
что природа не создала меня высоким, широкоплечим человеком с квадратной
челюстью и мускулами, способными выжать четыре пуда. Именно с этим
неприятным чувством, совершенно голый, стоял я перед комиссией в М-ове. Я
приседал, закрывал глаза, протягивал вперед руки, стараясь, чтобы они не
дрожали, дрыгал ногой и великолепно узнавал на большом расстоянии самые
мелкие буквы. Потом старая, седая женщина-врач послушала мое сердце и
принялась стучать пальцами по спине и груди. Очевидно ей что-то не
понравилось у меня в груди, потому что она приостановилась, нахмурилась и
снова прошлась, точно сыграла гамму. Потом сказала:
- Дышите.
Вовсе не легкие беспокоили меня, когда я шел на комиссию. Нервничая,
я почему-то начинал прихрамывать на раненую ногу - вот это было неприятно,
особенно когда я думал о том, как нога будет вести себя в обстановке
боевого полета. Легкие у меня всегда были превосходные, хотя в детстве я
перенес испанку, потом тяжелый плеврит. Но на старую сердитую майоршу
медицинской службы именно мои легкие произвели почему-то невыгодное
впечатление. Она стучала и вертела меня и снова стучала и заставляла
ложиться, точно решилась непременно доказать, что я болен, болен, болен...
Болен и больше не буду летать.
Прошло уже около полугода, с тех пор как я спрятал очень далеко, в
самую глубину души, эту страшную мысль - спрятал и завалил чем попало. Но
она не умерла и никуда не ушла, а только притаилась где-то рядом с другим
беспокойством - о Кате.
И вот теперь, когда я голый стоял перед комиссией, со следами ран на
ногах и спине, теперь стало невозможно скрывать эту мысль ни от себя, ни
от других. Должно быть, докторша прочитала ее в моих глазах, потому что,
уже взяв в руки перо, не решилась, однако, написать заключение, а передала
меня председателю комиссии, низенькому толстому врачу в роговых очках, и
тот тотчас же принялся энергично выстукивать меня по ребрам, по лопаткам,
но не пальцами, я маленьким молотком. И молоток стучал то звонко, то
глухо, точно спрашивал:
"Неужели ты болен, болен, болен? Болен и больше не будешь летать?"
- Не нужно волноваться, капитан, - сказал врач, мельком взглянув мне
в лицо и засовывая резиновые трубки в большие волосатые уши. -
Подлечитесь, и все будет в порядке.
Врач послушал меня и что-то отметил в истории болезни. Он повторил с
ласковым выражением:
- Все будет в порядке.
Но он дал мне полугодовой отпуск, а я знал, в каких случаях
медкомиссия давала подобное заключение строевому командиру в 1942 году.
Кажется, у меня был неважный вид, когда я вернулся в госпиталь,
потому что мой сосед-армеец, без ног, но такой полный и румяный, что
всегда было странно, когда его на носилках приносили из ванны, оторвался
от книги, взглянул на меня и ничего не спросил. Потом не выдержал и
все-таки спросил:
- Ну, как?
И я почему-то сказал ему, что мне дали инвалидность, хотя в
заключение вовсе не было этого слова. Принесли обед, я машинально съел его
и ушел, хотя мне очень хотелось лечь и сунуть голову под подушку. Да, в
заключение не было этого слова, и нечего было повторять и повторять его,
каждый раз точно ныряя с головой в темную илистую болотную воду!
Может быть, нужно было убеждать их - эту старую ведьму с ее
костяшками, сыгравшую на моих ребрах нечто вроде похоронного марша? Этого
толстяка, который и промолчал и сказал о том, что я не буду больше летать?
Может быть, я должен был потребовать, чтобы меня направили в гарнизонную
комиссию?
Я шел по улице-аллее, круто спускавшейся к Каме, и свистел - не очень
громко, чтобы не остановить внимания прохожих. На стене лучшего в городе
здания авиашколы я в тысячный раз прочел надпись на мраморной доске:
"Здесь учился Попов, изобретатель радио, гениальный русский ученый".
Прихрамывая, я поднялся на высокий берег, и мутноватая, еще весенняя,
с желто-серым отливом Кама открылась передо мной с ее пристанями и
пароходами, тянущими огромные баржи, свистками и голосами людей, далеко
разносящимися над широкой, просторной водой...
"Жаль, что вы не можете прямо из М-ова лететь в Ленинград. Я бы могла
вас устроить".
Что ж, теперь все в порядке. Садись и лети! И не нужно никаких
разрешений. Из кабины ты перешел в помещение для пассажиров. Кресло
удобное, откинулся и лежи, отдыхай!
Наверно, я сказал это вслух, потому что стоявшие на берегу
"ремесленники" в больших, не по росту, курточках и фуражках засмеялись и
немного прошли за мной. И мне вспомнилось, как после Испании мы с Катей
поехали в Энск и как мальчики в Энске ходили за мной и все делали
совершенно так же, как я. Я остановился, чтобы купить в ларьке папирос, и
они остановились и купили те же папиросы, что я. Мне захотелось купаться.
Катя осталась в Соборном саду, а я спустился к Тихой, разделся и бросился
в воду. И они разделись немного поодаль и бросились в воду, совершенно так
же, как я. Еще бы: летчик, который дрался в Испании и вернулся с орденом
Красного Знамени на груди! А теперь?
Пальцы у меня немного дрожали, но я все-таки свернул папиросу,
закурил и некоторое время неподвижно стоял на берегу, глядя на всю эту
незнакомую разнообразную жизнь большой реки. Прошел серый пассажирский
пароход. Я прочитал название "Ляпидевский" и подумал: "А вот ты не стал
Ляпидевским". Потом прошел еще один такой же небольшой пароход. Я прочел
название "Каманин" и подумал: "И Каманиным, брат, тоже!" вдалеке у
пристани стоял "Мазурук", и я невольно улыбнулся, подумав, что мне
придется до поздней ночи укорять себя, если окажется, что в Камском
пароходстве все суда названы фамилиями знаменитых летчиков, да еще моих
хороших знакомых.
Так или иначе, теперь никто не мешал мне лететь в Ленинград, чтобы
найти жену или убедиться в том, что я потерял ее навсегда.
Три недели я ждал самолета. Привык ли я к своей болезни, или надежда
тайком пробралась в сердце и стала шептать - уверять, что все обойдется,
но понемногу я очнулся от неожиданного удара и привел в порядок все свои
мысли и чувства.
Не о себе я думал теперь - о Кате. О ней - когда слушал по радио
"Романс Нины", который она любила. О ней - когда смотрел разыгранный
ранеными спектакль. Как редко мы бывали в театре! О ней - когда все спали
в огромной палате и только здесь и там раздавался стон или быстрое,
хриплое бормотанье.
Наконец Аня Ильина позвонила в госпиталь и сказала, что самолет
пришел. Она познакомила меня с летчиком, огромным, добродушным майором,
летавшим в М-ов по поручению штаба Ленфронта, и он охотно согласился взять
меня в Ленинград.
Глава четырнадцатая
ИЩУ КАТЮ
Шесть месяцев я провел на земле! Как же передать чувство, с которым
я, наконец, оставил ее? Ничего не изменилось, напротив - еще горше стало у
меня на душе, когда я подумал, что впервые в жизни лечу пассажиром. Но за
годы работы я привык лучше чувствовать себя в воздухе, чем на земле. С
наслаждением смотрел я в окно, точно проверяя, не случилось ли чего-нибудь
плохого со всем этим просторным хозяйством весенних черных полей, светлых
вьющихся рек, темно-зеленого бархата леса. С наслаждением прошел в кабину,
всем телом почувствовав ее привычную рассчитанную тесноту. С наслаждением
ждал, как пилот станет обходить грозу, - над Череповцом мы встретили ее,
великолепную, с тучами, похожими на дворцы, стены которых разламывались от
молний. Невольно вспомнились мне впечатления первых полетов, когда небо
еще не стало для меня просто трассой.
...На случайной машине, приехавшей в Бернгардовку за матрицами
"Правды", я добрался до Литейного проспекта. Оттуда нужно было идти пешком
или ждать трамвая; единственный трамвай ходил на Петроградскую - тройка.
Но ленинградцы, расположившиеся на остановке, как дома, сказали, что ждать