одними я работал еще на Севере, с другими на Дальнем Востоке. Это были
опытные пилоты, многие первого и второго класса, а трое даже "миллионеры",
то есть налетавшие более миллиона километров, и забавно было наблюдать, с
какими смешными ошибками становились военными эти штатские люди. Об этом
мы говорили часто, очень часто и в столовой и на дому, в землянке, где мы
жили втроем: я с Лури и техник. Может быть, мы говорили об этом так часто
потому, что молчаливо условились не говорить о "другом". О "другом" за нас
говорили газеты.
В августе я с экипажем был переброшен в распоряжение ВВС Южного
фронта.
Ночь была темная, "раменская", как назвал ее Лури. Моросил дождь,
очень мелкий, переходивший в черно-белый туман, неподвижно стоявший над
водою. Темно - хоть выколи глаз! Я бы не нашел катера, если бы техник не
помигал нам фонариком, догадавшись, что я заблудился.
Полковник подозвал меня, и мы немного постояли молча - в темноте мне
чуть видно было это энергичное, с коротким вздернутым носом, еще совсем
молодое лицо. Говорить было, в сущности, не о чем. Но он все-таки спросил,
взял ли я сабы (светящиеся бомбы). Я ответил, что взял. О сабах он спросил
из вежливости, потому что на последнем разборе полетов я доказывал, что
сабы во много раз увеличивают точность ночного бомбометания.
...Очевидно, Лури был не в духе, иначе он не настроился бы на эту
унылую румынскую станцию. Я вспомнил, как он проснулся и не узнал меня,
когда я разбудил его перед полетом. У него было усталое лицо, и, садясь на
койке, он не сказал своей любимой цитаты из "Ваших крыльев": "Если вы
переутомлены, лучше не летайте, пока не отдохнете..."
От самого побережья прожектора устроили за нами световую погоню; их
туманные блики то возникали, то расплывались в молочной бездне над нами.
Это было еще полбеды. Мы шли в снегопаде, снег задувал в щит. Теперь Лури
ловит Констанцу, и черт знает какую ерунду передает эта самая Констанца!
Посвистываешь и думаешь, а вокруг вырастают и клубятся темные горы.
Думаешь и посвистываешь, а горы нужно обходить, а под нижней кромкой
облаков не пройдешь - снегопад, леденеет машина. Посвистываешь и думаешь:
"Вот видишь, а ты сердилась, что я ничего не пишу тебе о полетах".
Облака кончились именно тогда, когда стало казаться, что иначе и не
бывает. Они не кончились, а как бы раздвинулись, и впереди открылся
просторный коридор, наполненный великолепным утренним перламутровым
светом. На нижнем слое облаков была видна наша тень и на верхнем - тоже.
Это было странно, хотя бы потому, что ни один предмет в природе не может,
как известно, отбрасывать одновременно две тени. Кажется, я удивился, а
может быть, и нет, потому что понял, что вторая тень вовсе не наша, а
"мессера", который шел довольно высоко над нами. Хорошо, если бы он был
один. Но за ним, как рыбы на солнце, блеснули второй и третий.
Согласно всем правилам, мы должны были удрать от них возможно скорее.
И мы бы удрали, если бы облака не остались где-то далеко позади в виде
неподвижно мрачного синего здания. Удирать было некуда, и уже - трр, трр,
- точно камешки посыпались на плоскости, разбежались по кабине.
Это был самый обыкновенный, ничем не замечательный бой, и я не стану
рассказывать о нем, тем более, что он окончился очень скоро. Нам сразу
удалось сбить один из "мессеров" - как он был в развороте, так и упал на
землю. Два других сделали горку и, мешая друг другу, попытались
пристроиться к хвосту нашего самолета. Это было, конечно, умно, но не
очень, потому что мы были не такие люди, чтобы позволить заходить себе в
хвост. Они зашли раз - и не вышло. Зашли другой - и чуть не попали под
нашу "трассу". Короче говоря, мы отстреливались, как могли, они отстали
наконец, и я повел самолет по прямой, линия фронта была недалеко.
Легко сказать - я вел самолет по прямой. Четверть левой плоскости
была снесена, баки пробиты, Я был ранен в ногу и в лицо, кровь заливала
глаза.
...Странная слабость охватила меня. Кажется, именно в это мгновенье я
вспомнил детские страшные сны, в которых меня убивали, топили, - и чувство
счастья, когда проснешься - и жив.
"Но теперь, - это была очень спокойная мысль, - теперь я уже не
проснусь".
Должно быть, я потерял сознание, но ненадолго, потому что очнулся от
звука собственного голоса, как будто стал говорить еще до того, как
вернулось сознание. Я приказывал экипажу прыгать с парашютами. Радист и
воздушный стрелок прыгнули, а Лури ворчливо сказал: "Ладно, ладно!", как
будто речь шла о скучной прогулке, на которую он был готов согласиться
только из уважения ко мне.
...Самое трудное было бороться с этим туманом, от которого
закрывались глаза, слабели и падали руки. Кажется, только раз в тысячу лет
мне удавалось справиться с ним, и тогда я понимал, хотя не все, но зато
самое важное, то, что необходимо было исправить сию же минуту. Тысяча лет
- и я с трудом вывел машину, тащить приходилось одной левой ногой. Еще
тысяча - и я увидел "юнкерсы", два "юнкерса", которые были много ниже меня
и, как тяжелые большие быки, неторопливо ползли нам навстречу. Это был,
разумеется, конец, и они даже не торопились прикончить нас - я понял это с
первого взгляда.
Лури прыгнул, они стали стрелять по нему. Убили? Потом вернулись,
встали по сторонам и пошли рядом со мною.
...Какое лицо у этого немца - красивое или безобразное, старое или
молодое? Мне все равно: не солдат, а убийца летит рядом со мной. Не
солдат, а злодей обгоняет меня, отходит в сторону, вновь приближается и
смотрит, не торопится, наслаждается своим торжеством.
Не знаю, как это объяснить, но мне представилось, что я вижу и его и
себя в эту минуту: себя, схватившегося слабыми руками за руль, с залитым
кровью лицом, на распадающемся самолете. И его - поднявшего очки,
смотрящего на меня с выражением холодного любопытства и полной власти надо
мной. Может быть, я сказал что-то Лури, забыв, что он прыгнул и что они,
наверно, убили его. Немец стал проходить подо мною, плоскость с желтым
крестом показалась слева. Я нажал ручку, дал ногой и бросил на эту
плоскость машину.
Не знаю, куда пришелся удар, должно быть, по кабине, потому что немец
даже не раскрыл парашюта. Я убил его. Что это было за счастье!
И вот огромное, великолепное чувство охватило меня. Жить! Я победил
его, этого убийцу, который, повернув голову, подняв очки, хладнокровно
ждал моей смерти. Жить! Мне было все равно, пока я не увидел его. Я был
ранен, я знал, что они добьют меня. Так нет же! Жить! Я видел землю, вот
она, совсем близко, пашня и белая пыльная дорога.
Что-то горело на мне, реглан и сапоги, но я не чувствовал жара. Это
было невозможно, но мне как-то удалось сделать перелом над самой землей. Я
отстегнул ремни - и это было последнее, что мне удалось сделать в этот
день, в эту неделю, в этот месяц, в эти четыре месяца... Но не станем
забегать вперед.
Глава третья
ВСЕ, ЧТО МОГЛИ
Мне очень хотелось пить, и всю дорогу, пока они тащили меня в село, я
просил пить и спрашивал о Лури. В селе мне дали ведро воды, и я не понял,
почему женщины громко заплакали, когда я засунул голову в ведро и стал
пить, ничего не видя и не слыша. Лицо у меня было опалено, волосы
слиплись, нога перебита, на спине две широкие раны. Я был страшен.
...Блаженное чувство становилось все шире, все тверже во мне. Я лежал
у сарая, на сене, в деревенском дворе, и мне казалось, что это чувство
идет от покалывания травинок, от запаха сена, от земли, на которой меня не
убьют. Меня привезли на старой белой лошади, она была поодаль привязана к
тыну, и у меня навернулись слезы от этого чувства, от счастья, когда я
посмотрел на нее. Кажется, мы сделали все, что могли. Я не беспокоился о
радисте и воздушном стрелке, только сказал, чтобы меня не увозили отсюда,
пока они не придут, "Лури тоже жив, - с восторгом думалось мне, - иначе не
может быть, если мы так прекрасно отбились. Он жив, сейчас я увижу его".
Я увидел его. Лошадь захрапела, рванулась, когда его принесли, и
какая-то суровая старая женщина - единственная, которую я почему-то
запомнил, - подошла и молча ткнула ее кулаком в морду.
У него было спокойное лицо, совсем нетронутое, только ссадина на щеке
- должно быть, проволокло парашютом, когда приземлился. Глаза открыты.
Сперва я не понял, почему все сняли шапки, когда его опустили на землю.
Давешняя старуха присела подле него и стала как-то устраивать руки... А
потом я трясся на телеге в санбат; какая-то другая, не деревенская,
женщина держала меня за руку, щупала пульс и все говорила:
- Осторожнее, осторожнее.
Я удивлялся и думал: "Почему осторожнее? Неужели я умираю?" Наверно,
я сказал это вслух, потому что она улыбнулась и ответила:
- Останетесь живы.
И снова тряслась и подпрыгивала телега, голова лежала на чьих-то
коленях, я видел Лури, лежавшего у крыльца с мертвыми сложенными руками, и
рвался к нему, а меня не пускали.
Земля вставала то под левым, то под правым крылом. Какие-то люди
толпились передо мной, я искал среди них мою Катю. Я звал ее. Но не Катя,
у которой становилось строгое выражение, когда я обнимал ее, не Катя,
которая была моим счастьем, вышла из нестройной туманной толпы и встала
передо мною. Повернув голову, как птица, подняв очки, вышел он и уставился
на меня с холодным вниманием.
- Ну, что, - сказал я этому немцу, - чья взяла? Я жив, я над лесом,
над морем, над полем, над всей землей пролечу! А ты мертв, убийца! Я
победил тебя!
Глава четвертая
"ЭТО ТЫ, СОВА?"
Нас везли в теплушках, только впереди были два классных вагона, и,
должно быть, плохи были мои дела, если маленький доктор с умным,
замученным лицом после первого же обхода велел перевести меня в классный.
Я был весь забинтован - голова, грудь, нога - и лежал неподвижно, как
толстая белая кукла. Санитары на станции переговаривались под нашими
окнами: "Возьми у тяжелых". Я был тяжелый. Но что-то стучало, не знаю где
- в голове или в сердце, - и мне казалось, что это жизнь стучит и возится,
и строит что-то еще слабыми, но цепкими руками.
Я познакомился с соседями. Один из них был тоже летчик, молодой,
гораздо моложе меня. Мне не хотелось рассказывать, как я был ранен, а ему
хотелось, и несколько раз я засыпал под его молодой глуховатый голос.
- Только я вышел из атаки, вижу - бензозаправщики. "Все", - думаю.
Прицелился, нажимаю, бью. "Довольно, - думаю, - а то врежусь, пожалуй".
Отвернул - и тут меня что-то ударило. Отошел я от этого места, нажимаю на
педаль, а ноги не чувствую. "Ну, - думаю, - оторвало мне ногу". А в кабину
не смотрю, боюсь...
Он летал на "Чайке" и был ранен в районе Борушан гораздо тяжелее, чем
я, - так мне казалось. Потом я понял, что ему, наоборот, казалось, что я
ранен гораздо тяжелее, чем он.
...Это были коротенькие мирные пробуждения, когда, слушая Симакова -
так звали моего соседа, - я смотрел на медленно проходящую за окнами
осеннюю степь, на белые мазанки, на тяжелые тарелки подсолнухов в огородах
у железнодорожных будок. Все, кажется, было в порядке: санитары приносили
и шумно ставили на пол ведра с супом, койка покачивалась, следовательно,
мы двигались вперед, хотя и медленно, потому что то и дело приходилось
пропускать идущие на фронт составы с вооружением.
Но были и другие пробуждения, совсем другие! Наш поезд был уже не
только военно-санитарный - вот что я понял во время, одного из этих