Ромашов, - так я говорила себе. - Ромашов с его немигающими глазами.
Ромашов, Сова, как называл его Саня".
"Война меняет людей, - так я отвечала себе. - Он видел смерть, ему
стало скучно в этом мире притворства к лжи, который прежде был его миром.
Он сделал для Сани все, что мог, - и сделал именно потому, что невозможно
было предположить, что он способен на это".
Как-то мельком я сказала ему, что была бы очень рада увидеть Петю.
- Готово, - объявил он мне через несколько дней, - завтра приедет.
Возможно, что это было простым совпадением, хотя Ромашов уверял, что
он устроил вызов через ректора Академии художеств. Но прошло несколько
дней, и Петя приехал.
Я не видела его три с половиной месяца. Я провожала его с чувством
страха за его рассеянность, поэтичность, погруженность в себя - черты,
которые меньше всего могли пригодиться ему на фронте. А в комнату вошел
крепкий, загорелый человек, не сутулый, как прежде, а прямой, с прямым,
уверенным взглядом.
Мы обнялись.
- Катя, теперь и я думаю, что Саня вернется, - сразу сказал он. - Он
воскрес, когда его считали погибшим. Теперь кончено. Будет жить. Это наша
такая фронтовая примета. И в части уже знают, что он жив. Иначе прислали
бы извещение, это же совершенно ясно!
Это было далеко не ясно, но я слушала, и у меня не было силы не
верить...
Петя явился ко мне очень рано, в шестом часу утра. Мы ждали Ромашова
до полудня. Петя рассказывал, и я слушала его с таким чувством, как будто
это был не Петя, а его младший брат - грубоватый, румяный, в полушубке,
который крепко пахнул овчиной, с желтыми пальцами, которыми он ловко
сворачивал огромные "козьи ножки". Это была история характера - то, что он
рассказал о себе. Художник, человек искусства, он и первые дни на фронте
увидел не войну, а как бы панораму войны. Он был одно, война - другое. Но
вот прошла неделя, другая. Он убил первого немца.
- Как случилось, что я, художник Сковородников, убил человека? Но я
убил человека, который не имел права называть себя так. Убивая его, я
защищал это право.
Так он стал "атомом войны". Больше он не наблюдал ее как художник. Он
был теперь солдатом и делал все, что в его силах, чтобы стать настоящим
солдатом.
- Что же мне делать в этом старом мире? - сказал он, легко
оглянувшись кругом.
Мы не дождались Ромашова, и я ушла первая, потому что видела, что
Пете хочется побыть одному в этом "старом мире". Обернувшись с порога, я
увидела, как он взял одно из своих свернутых трубкой полотен и стал
осторожно развертывать его вдруг задрожавшими, огрубевшими пальцами.
Я позвонила Ромашову из госпиталя.
- Приехал? - весело сказал он. - Вот видите. А вы сомневались!
- Да, приехал. Приходите вечером, он хочет вас видеть.
- Вечером, к сожалению, не могу, - неотложное дело.
- Нет, придете.
- Никак не могу.
- Придете, вы слышите, Миша?
И я бросила трубку.
Он пришел. Мы сидели в столовой, он появился в дверях и сразу же с
протянутой рукой направился к Пете.
- Рад, рад, - сказал он, - очень рад. Признаться, я не думал, что
выйдет, честное слово! Но вы, оказывается, знаменитый человек. Если бы вы
не были знаменитым человеком, - ничего бы не вышло.
- Очень вам благодарен, товарищ майор, - казенным голосом отвечал
Петя.
- Полно, какой майор! Интендант второго ранга, и только! Колеса не
соберусь прицепить, вот и хожу майором!
Петя посмотрел на него, потом куда-то мимо, в угол. Очевидно, он
полагал, что нет ничего легче, как прицепить колеса, чтобы интенданта
второго ранга впредь никто не принимал за майора.
- Ну, как на фронте, что слышно? Мне только что сказали, что Лигово
взято.
- Насколько мне известно, не взято, - сказал Петя.
- Вот, извольте! А я уже думал: ну, кончено, на днях рванем в Москву
в международном вагоне. Придется подождать, да?
Такими словами - "рванем" - об этом не говорилось в Ленинграде. Мне
стало неловко. Но Петя, кажется, ничего не заметил.
Мы помолчали.
- Итак, - сказал Ромашов, - вопрос первый и единственный - Саня?
Почему он держался так неопределенно, так странно? Почему он улыбался
то с какой-то робостью, то с гордым, надменным выражением? Почему он
рассказал длинную историю о каких-то пожарных, которые в маскировочных
халатах под артиллерийским огнем копали картошку? Не знаю, мне было все
равно. Я думала только о Сане...
- Есть только один путь, - с каким-то тайным самодовольством сказал,
наконец, Ромашов. - Дело в том, что эти места под Киевом находятся сейчас
в руках партизанских отрядов. Без сомнения, партизаны держат связь с
командованием фронта. Нужно включиться в эту связь - то есть поручить
кому-то собрать все сведения о Сане.
Положив ногу на ногу, подпирая кулаком подбородок, Петя, не
отрываясь, смотрел на него.
- Здесь две трудности, - продолжал Ромашов. - Первая: мы в
Ленинграде. Вторая: этот приказ - разыскать Саню или собрать сведения о
нем может дать только одна очень высокая инстанция, и добраться до нее
чрезвычайно трудно. Но нет ничего невозможного. У меня есть знакомства
здесь, в Ленинградском штабе партизанских отрядов. Я сделаю это, -
прибавил он побледнев. - Разумеется, если какие-либо исключительные
обстоятельства не помешают.
"Исключительных обстоятельств" было сколько угодно - сама жизнь
состояла из одних "исключительных обстоятельств". Все, что находилось по
ту сторону Ладожского озера, давно уже называлось "Большой Землей", и
поддерживать с нею даже простую телеграфную связь день ото дня становилось
все труднее.
- Петя, что вы молчите?
- Я слушаю, - точно очнувшись, сказал Петя. - Что же, все правильно.
Мне трудно сказать, насколько возможно рассчитывать на эту связь, особенно
сейчас. Но начинать все-таки нужно немедленно. В этом отношении товарищ
Ромашов совершенно прав. А в часть я бы на вашем месте написал, Катя.
- Голубчик, родная моя, - сказал он, когда Ромашов ушел, - что мне
сказать вам? Он очень, очень не понравился мне, но мало ли что, правда?
Это ничего не значит. В нем есть что-то неприятное, холодное, скрытное и
вместе с тем какая обнаженность чувств в каждом движении, в каждом слове!
Мне даже захотелось нарисовать его. Этот череп квадратный! Но все это
пустяки, пустяки! Главное, что он, по-моему, человек дела.
- О да!
- И привязан к вам.
- Без сомнения.
- А вы не можете пойти вместе с ним в штаб партизанских отрядов?
- Конечно, могу.
- Вот и пойдите. И непременно нужно писать, запрашивать, это очень
важно. Вам самой будет легче. Как вы похудели, измучились! - сказал он и
взял меня за руки. - Бедная, родная! Вы, должно быть, не спите совсем?
- Нет, сплю.
- Саня вернется, вернется, - говорил он, и я слушала, закрыв глаза и
стараясь удержать дрожащие губы. - Все снова будет прекрасно, потому что у
вас такая любовь, что перед ней отступит самое страшное горе: встретится,
посмотрит в глаза и отступит. Больше никто, кажется, и не умеет так
любить, только вы и Саня. Так сильно, так упрямо, всю жизнь. Где же тут
умирать, когда тебя так любят? Нельзя, никто бы не стал, я первый! А Саня?
Да разве вы позволите ему умереть?
Он говорил, я слушала, и на душе становилось легче. Смутное, далекое
воспоминание вдруг мелькнуло передо мной: Саня спит одетый и усталый,
ночь, но в комнате светло. Худенький мальчик играет за стеной, а я лежу на
ковре и слушаю, слушаю, сжимая виски. "За горем приходит радость, за
разлукой - свиданье. Все будет прекрасно, потому что сказки, в которые мы
верим, еще живут на земле..."
До фронта можно было доехать на трамвае, Петина дивизия стояла теперь
в Славянске. Он просил не провожать его - это было рискованно, в Рыбацком
без пропуска меня могли задержать. Но я поехала.
- Ну задержат, подумаешь! Комендант меня уже знает.
В трамвае было тесно, шумно, но мне все-таки еще раз удалось
посмотреть бабушкины письма. Петя на днях получил от бабушки с одной
почтой четыре закрытых письма и двенадцать открыток. Так и бывало в те дни
в Ленинграде - по две-три недели с "Большой Земли" никто не получал ни
слова, и вдруг приходила целая пачка писем. Дома я успела прочитать только
открытки. В одной из них маленький Петя приписал огромными квадратными
буквами: "Папа, у нас живет кролик", и я так живо представила, как он
пишет, наклоняя голову и поднимая брови - с той милой манерой, которую я
любила и которая делала его похожим на мать. Он был здоров, сыт и в
безопасности, бабушка тоже. Чего же еще желать в такое тяжелое время?
- Правда же, Петя?
- Конечно, да, - грустно отвечал он. - Но как я скучаю без него, если
бы вы знали!
Трамвай шел уже вдоль Рыбацкого, кто-то сказал, что на конечной
остановке будут выпускать по одному, проверять документы. Петя беспокоился
за меня, и я решила вернуться.
- Будьте здоровы, дорогой!
- Ладно, ладно, буду здоров, - отвечал он весело. Так бывало отвечал
маленький Петя.
Через головы чужих, озабоченных, занятых своими делами людей мы
протянули друг другу руки, и, быть может, поэтому я подумала с раскаянием,
что почти ничего о нем не узнала. "Но ведь не в последний же раз мы
видимся, - сказала я себе. - Отпрошусь в госпитале, его часть стоит совсем
близко".
Если бы я знала, как много дней, томительных и тревожных, пройдет,
прежде чем мы встретимся снова!
Глава четырнадцатая
ТЕРЯЮ НАДЕЖДУ
Берта умерла в середине декабря, в один из самых "налетных" дней,
когда бомбежка началась с утра, или, вернее, не прекращалась с ночи. Она
умерла не от голода - бедная Розалия Наумовна десять раз повторила, что
голод тут ни при чем.
Ей непременно хотелось похоронить сестру в тот же день, как
полагается по обряду, Но это было невозможно. Тогда она наняла длинного,
грустного еврея, и тот всю ночь читал молитвы над покойницей, лежавшей на
полу, в саване из двух не сшитых простынь - тоже согласно обряду. Бомбы
рвались очень близко, ни одного целого стекла не осталось в эту ночь на
проспекте, Максима Горького, на улицах было светло и страшно от зарева, от
розово-красного снега, а этот грустный человек сидел и бормотал молитвы, а
потом преспокойно уснул; войдя в комнату с рассветом, я нашла его мирно
спящим подле покойницы, с молитвенником под головой.
Ромашов достал гроб - тогда, в декабре, это было еще возможно, - и,
когда худенькая старушка легла в этот огромный, грубо сколоченный ящик,
мне показалось, что и в гробу она забилась в угол со страху.
Могилу нужно было копать самим - могильщики заломили, по мнению
Ромашова, "неслыханную" цену. Он нанял мальчиков - тех самых, которых
Розалия Наумовна учила красить.
Очень оживленный, он десять раз бегал вниз во двор, шептался о чем-то
с комендантом, похлопывал Розалию Наумовну по плечу и в конце концов,
рассердился на нее за то, что она настаивала, чтобы Берту так и
похоронили, в саване из не сшитых простынь.
- Простыни можно променять! - закричал он. - А ей они не нужны. В
лучшем случае через два дня с нее эти простыни снимут.
Я прогнала его и сказала Розалии Наумовне, что все будет так, как она
хочет.
Было раннее утро, мелкий и жесткий снежок крутился и вдруг, точно
торопясь, падал на землю, когда, толкаясь о стены и неловко поворачивая на
площадках, Ромашов с мальчиками снесли гроб и поставили его во дворе на
салазки. Я хотела дать мальчикам денег, но Ромашов сказал, что сговорился
за хлеб.