- Экономку взял, - сказала она без предисловий. - И говорит: "Не
экономка, а секретарь. Это будет мне помощь". А она мне на плиту грязные
туфли ставит. Вот тебе и помощь!
Грязные туфли на плиту поставила какая-то Алевтина Сергеевна. Это
было очень интересно. Мы сидели в саду, бабушка гордо рассказывала, и пока
еще трудно было понять, в чем дело. Я видела, что Пете до смерти хочется
ее нарисовать, и погрозила ему, чтобы не смел. Сане я тоже погрозила - он
едва удерживался от смеха. Серьезно слушал только маленький Петя.
- Если ты секретарь, зачем туфли совать, где я готовлю? Это я не
позволю никогда. А может быть, я сегодня плиту затоплю?
- Ну?
- И затопила.
- Ну?
- И сгорели, - гордо сказала бабушка. - Не ставь. Мы так и покатились
со смеху.
Словом, экономка осталась без туфель, и это заставило Николая
Антоныча пригласить к себе бабушку для серьезного разговора.
- "Я такой, я сякой!" - И бабушка надулась и изобразила, как Николай
Антоныч говорит о себе. - А ты помолчи, если лучше всех. Пускай другие
скажут. Квартиру мне показал: "Нина Капитоновна, выбирайте!"
Квартиру Николай Антоныч получил в новом доме на улице Горького, и
моей бедной бабке было предложено выбрать любую комнату в этой
великолепной квартире. Целый месяц он разъезжал по Москве - выбирал
мебель. Квартира на 2-й Тверской-Ямской должна была, по мысли Николая
Антоныча, превратиться в "Музей капитана Татаринова". Очевидно, его мало
смущало то обстоятельство, что капитан Татаринов никогда не переступал
порога этой квартиры.
- А я поклонилась и говорю: "Покорно вас благодарю. Я еще по чужим
домам не жила".
Именно после этого разговора бабушке пришла в голову мысль - удрать
от Николая Антоныча и переехать к нам. Но как же она боялась его, если
вместо того, чтобы просто сложиться и уехать, она, прежде всего,
помирилась с ним и даже постаралась расположить к себе экономку. Она
разработала сложнейший психологический план, основанный на отъезде Николая
Антоныча в Болшево, в Дом отдыха ученых. Впервые за двадцать лет она
снялась с места и тайно исчезла из Москвы, с зонтиком в одной руке и
полотняным саквояжем - в другой...
...Саня всегда вставал в седьмом часу, и мы еще до завтрака шли
купаться. Так было и этим утром, которое ничем, кажется, не отличалось от
любого воскресного утра.
Конечно, ничем! Но почему же я так помню его? Почему я вижу, точно
это было вчера, как мы с Саней, взявшись за руки, бежим вниз по косогору и
он, балансируя, скользит по осине, переброшенной через ручей, а я снимаю
туфли, иду вброд, и нога чувствует плотные складки песчаного дна? Почему я
могу повторить каждое слово нашего разговора? Почему мне кажется, что я до
сих пор чувствую сонную, туманную прелесть озера, наискосок освещенного
солнцем? Почему с нежностью, от которой начинает щемить на душе, я
вспоминаю каждую незначительную подробность этого утра - капельки воды на
смугло-румяном Санином лице, на плечах, на груди и его мокрый хохолок на
затылке, когда он выходит из воды и садится рядом со мной, обняв руками
колени? Мальчика в засученных штанах, с самодельной сеткой, которому Саня
объяснял, как ловить раков - на костер и на гнилое мясо?
Потому что прошло каких-нибудь три-четыре часа, и все это - наше
чудное купанье вдвоем, и сонное озеро с неподвижно отраженными берегами, и
мальчик с сеткой, и еще тысяча других мыслей, чувств, впечатлений, - все
это вдруг ушло куда-то за тридевять земель и, как в перевернутом бинокле,
представилось маленьким, незначительным и бесконечно далеким...
Глава третья
"ПОМНИ, ТЫ ВЕРИШЬ"
Если бы можно было остановить время, я бы сделала это в ту минуту,
когда, бросившись в город и уже не найдя Саню, я зачем-то слезла с трамвая
на Невском и остановилась перед первой сводкой главного командования,
вывешенной в огромном окне "Гастронома". Стоя перед самым окном, я
прочитала сводку, потом обернулась, увидела серьезные, взволнованные лица,
и странное чувство вдруг охватило меня: это чтение происходило уже в
какой-то новой, неизвестной жизни. В неизвестной, загадочной жизни был
этот вечер, первый теплый вечер за лето, и эти бледные, шагающие по
тротуару тени, и то, что солнце еще не зашло, а над Адмиралтейством уже
стояла луна. Первые в этой жизни слова были написаны жирными буквами во
всю ширину окна, все новые и новые люди подходили и читали их, и ничего
нельзя было изменить, как бы страстно этого ни хотелось.
Розалия Наумовна передала мне Санину записку, и я все вынимала ее из
сумочки и читала.
"Милый Пира-Полейкин, - было торопливо написано на голубоватом листке
из его блокнота, - обнимаю тебя. Помни, ты веришь".
Когда мы жили в Крыму, у нас был пес Пират, который всегда ходил за
мной, когда я поливала клумбы, и Саня смеялся и называл нас обоих сразу
"Пира-Полейкин"... "Помни, ты веришь" - это были его слова. Я как-то
сказала, что верю в его жизнь. У него было превосходное настроение, вот в
чем дело! Мы не простились, он уехал в одиннадцать, а в городе я его уже
не застала, но об этом он даже не упоминал в своей записке, это было
совершенно не важно.
Зачем-то я вернулась на дачу, провела там ночь, кажется, не спала ни
одной минуты, и все-таки спала, потому что вдруг проснулась растерянная, с
бьющимся сердцем: "Война. Ничего нельзя изменить".
Я встала и разбудила няню.
- Нужно укладываться, няня. Мы завтра едем.
- Семь пятниц на неделе! - сердито зевая, сказала няня.
Она сидела на кровати сонная, в длинной белой кофте и ворчала, а я
ходила из угла в угол и не слушала ее, а потом распахнула окно. И там, в
молодом, легком лесу, была такая тишина, такое счастье покоя!
Бабушка услышала наш разговор и позвала меня.
- Ну, Катя, что с тобой? - спросила она строго.
- Бабушка, мы не простились! Как это вышло, что мы не простились!
Она глядела на меня и целовала, потом украдкой перекрестила. "Хорошо,
что не простились, - примета хорошая: значит, скоро вернется", - говорила
она, а я чувствовала, что плачу и что я больше не могу, не могу, а что не
могу, и сама не знаю...
Петя приехал вечерним поездом, озабоченный, усталый, но решительный,
что было вовсе на него не похоже.
От него я впервые услышала о том, что детей будут вывозить из
Ленинграда, и так дико показалось мне, что нужно уезжать с дачи, где было
так хорошо, где мы с няней посадили цветы - левкои и табак - и первые
нежные ростки уже показались на клумбах. Везти маленького Петю в
переполненном, грязном вагоне, в жару - весь июнь был холодный, а в эти
дни началась жара, духота, - и не только в Ленинград, а куда-то еще, в
другой, незнакомый город!
Петя сказал, что Союз художников отправляет детей в Ярославскую
область. Петеньку и Нину Капитоновну он уже записал. Насчет няни сложнее -
придется хлопотать.
Очень быстро он уложил вещи, сбегал куда-то за подводой и отправился
наверх, к бабушке, которая объявила, что в Ярославскую область она не
поедет. Не знаю, о чем они говорили и почему именно к Ярославской области
у бабушки было такое отвращение, но через полчаса они спустились вниз,
очень довольные друг другом, и бабушка сейчас же принялась пришивать к
мешкам лямки и язвительно критиковать научные действия няни.
Все что-то делали, кроме меня; даже маленький Петя, который деловито
укладывал в детский фанерный чемоданчик свои игрушки и старался открутить
у паяца голову, потому что она не влезала в чемоданчик.
Усталая, разбитая, я сидела среди всего этого разгрома и беспорядка
отъезда и в конце концов, дождалась того, что Петя подошел ко мне и сказал
ласково:
- Катя, голубчик, очнитесь!
...Не стану рассказывать о том, как мы вернулись в Ленинград, как
Петя потащил меня в Союз художников и сказал кому-то, что я все могу, и
как меня сейчас же засадили за бесконечные списки.
Детей приказано было отправлять без мам и нянек, и главная борьба шла
вокруг этих мам и нянек, которых вычеркивали и потом они каким-то образом
снова оказывались в списках.
Должно быть, я неважно справлялась с этим делом, потому что маленькая
свирепая художница вдруг отобрала у меня эти списки, и уж у нее-то, надо
полагать, ни одна мама или няня не получила ни малейшего снисхождения.
Наша няня была вычеркнута одной из первых.
Ярославскую область нужно было еще отстаивать в горсовете, так же,
как классные, а не товарные вагоны, так же, как сотни других вещей,
которые невозможно было предвидеть, потому что все, что происходило в эти
дни, никогда не происходило прежде.
И мы ходили в горсовет и к ректору Академии художеств, чтобы он
позвонил в горсовет, принимали вещи и продукты в дорогу, шили нарукавники
с номерами, и как-то получилось, что я тоже стала одной из тех женщин,
которые должны были все знать и к которым обращались другие.
Отъезд был назначен на пятое июля, потом на шестое. Теперь кажется
странным, что эти волнения и сборы, это горе предстоящей разлуки с детьми,
каждый час подступавшие все ближе и, наконец, охватившие весь огромный
четырехмиллионный город, что все это продолжалось всего несколько дней.
...Состав запоздал, и дети долго стояли в зале ожидания между рядами
взрослых, - это было сделано, чтобы родители не мешали посадке. Но ряды
давно сбились, и матери, усталые, подурневшие, давно уже стояли подле
своих детей. Было жарко, дети просили пить, нужно было уговаривать их
потерпеть, и эта пыль и духота июльского дня тоже как-то участвовали в
общем горе разлуки.
Наконец двинулись - сперва старшие школьники, потом младшие, потом
совсем маленькие, шести и семилетние лети. Они шли, взявшись за руки,
бодро, но это было невозможно, невозможно видеть без слез, как они идут,
такие маленькие и уже с мешками за спиной! Уезжают куда-то, - куда? Еще
дома я сразу расстраивалась, когда под руки попадался Петенькин заплечный
мешок. Каждый двинулся за своим ребенком, и я двинулась вслед за
Петенькой, который шел в паре с кругленькой, аккуратной девочкой. Как все,
я остановилась в заторе у входных дверей - дальше родителей не пускали.
Как все, я проводила его взглядом, прикусив губу, чтобы все-таки не
заплакать, а потом побежала на багажную станцию, потому что привезли вещи
и нужно было присматривать, чтобы детский багаж не спутали со взрослым.
Поезд должен был отойти в четыре часа и отошел совершенно точно. Петя
прибежал в последнюю минуту - потом я узнала, что он ездил с ректором в
Смольный. Сына подали ему через окно, он взял его на руки и немного
постоял, прижав к лицу его черную головку. Бабушка стала нервничать, и
тогда он торопливо поцеловал мальчика и поскорее передал обратно...
До сих пор я волнуюсь, вспоминая, как уезжали дети, между прочим, еще
потому, что не в силах рассказать об этом со всей полнотой. Казалось бы,
так много пришлось пережить за годы войны, такие странные, необычайно
сильные впечатления поразили душу и остались в ней навсегда, а все же эти
дни стоят передо мной отдельно, как бы в стороне...
Глава четвертая
"НЕПРЕМЕННО УВИДИМСЯ, НО НЕ СКОРО"
От бабушки долго не было телеграммы, хотя в Худфонде говорили, что
эшелон благополучно прибыл и что в Ярославле детей встретили с цветами. Но
из Ярославля они должны были ехать еще в какой-то Гнилой Яр, и мне
почему-то казалось, что детям не может быть хорошо в селе с таким
отвратительным названием. От Кирки я получила отчаянное письмо, она тоже