Он молчит и работает без устали, днем и ночью. На Волге он опыляет
водоемы. Он возит почту Иркутск-Владивосток и счастлив, когда удается за
двое суток доставить во Владивосток московские газеты. Он получает звание
пилота второго класса, и не он, а я оскорблена за него, когда он просит -
в который раз! - отправить его на Север и когда вместо ответа его снова
превращают в "воздушного извозчика", на этот раз между Симферополем и
Москвою. Что же это за тайная тень, которая каждый раз ложится поперек его
дороги? Не знаю. Не знает и он.
Он работает, и ему говорят, что он работает превосходно. Но только я
одна догадываюсь, как устал он от этих однообразных рейсов, похожих один
на другой, как тысяча братьев...
- На днях я нашел старую записную книжку. Знаешь, что написано на
первой странице?
В белом платье я стою рядом с ним на белой, нарядной палубе парохода.
Саня в отпуске, и я так счастлива, что он в отпуске и что мы вдруг решили
поехать в Севастополь, а оттуда и сами не знаем куда.
- "Вперед" - называется его корабль. "Вперед", - говорит он и
действительно стремится вперед. Нансен об Амундсене..." Это было моим
девизом, когда мне было четырнадцать лет. Здорово, да? А теперь вперед и
назад. Москва-Симферополь.
...То разгорается, то гаснет фонарик, то горе, то радость освещает
его колеблющийся свет. Время бежит, не оглядываясь, и останавливается лишь
на один вечер, когда Саня рассказывает - не мне - всю свою жизнь. В саду
клуба летчиков в Татарском поселке происходит этот большой разговор. Сад
разбит вдоль покатого склона, дорожки сбегают вниз и через заросли
цветущего иудина дерева пробираются к морю. Гравий скрипит под осторожными
шагами входящих летчиков. Вдруг налетает ветер и вместе с ним лепестки
вишен и яблонь из садов Ай-Василя. Это открытое партийное собрание,
открытое в буквальном смысле слова - на площадке перед эстрадой, под
южным, быстро темнеющим небом.
Саня рассказывает связно, спокойно, но я-то знаю, что скрывается за
этими внезапными паузами, которыми он останавливает себя, когда начинает
говорить слишком быстро. Волнуется. Еще бы!
Я слушаю Саню - и наша полузабытая юность встает передо мной, как в
кино, когда чей-нибудь голос неторопливо говорит о своем, а на экране идут
облака и вдоль широкой равнины далеко простирается туманная лента реки.
Утро. И юность кажется мне туманной, счастливой.
Худенький черный комсомолец с хохолком на макушке судит Евгения
Онегина в четвертой школе. На катке он впервые говорит мне, что идет в
летную школу. Я вижу его в Энске, в Соборном саду, потрясенного тем, что
он прочел в старых письмах. В Москве, на Севере, снова в Москве - перед
целым миром он готов отстаивать свою правоту.
Но довольно воспоминаний! Послушаем, что о нем говорят.
Его воспитала школа. Советское общество сделало его человеком - вот
что о нем говорят. Он выделяется своей начитанностью, культурностью. Как
летчик он еще в 1934 голу получил благодарность от Ненецкого национального
округа за отважные полеты в трудных полярных условиях и с тех пор далеко
продвинулся вперед, усвоив, например, технику ночного полета. Конечно, у
него есть недостатки. Он вспыльчив, обидчив, нетерпелив. Но на вопрос:
"Достоин ли товарищ Григорьев звания члена партии?" - мы должны ответить:
"Да, достоин".
...Зимой 1937 гола Саню перебрасывают в Ленинград, мы живем у
Беренштейнов, и все, кажется, было бы хорошо, если бы, просыпаясь по
ночам, я не видела, что Саня лежит с открытыми глазами. Каждую неделю на
Невском в театре кинохроники мы смотрим испанскую войну. Юноши в клетчатых
рубашках скрываются среди развалин Университетского городка под Мадридом с
винтовками в руках - и вот поднялись, пошли в атаку. Пятый полк получает
оружие. Из осажденного Мадрида увозят детей, и матери плачут и бегут за
автобусами, а дети машут, машут - да правда ли это? Правда. Так пускай же
никогда и нигде не повторится эта горькая правда. Никогда и нигде! Откуда
же эти подступившие к горлу слезы, это горькое предчувствие, этот вихрь
волнения, вдруг проносящийся в темноте маленького, душного зала?
А через две недели мы с Саней стоим в тесной передней у Беренштейнов,
среди каких-то старых шуб и ротонд, стоим и молчим. Последние четверть
часа перед новой разлукой! Он едет в штатском, у него странный, незнакомый
вид в этом модном пальто с широкими плечами, в мягкой шляпе.
- Саня, это ты? Может быть, это не ты?
Он смеется:
- Давай считать, что не я. Ты плачешь?
- Нет. Береги себя, мой дорогой, мой милый.
Он говорит "я вернусь" и еще какие-то ласковые перепутанные слова. А
я не помню, что говорю, только помню, что прошу его не пренебрегать
парашютом. Он не всегда берет с собой парашют.
Куда он едет? Не знаю. Он говорит, что на Дальний Восток. Почему в
штатском? Почему, когда я начинаю спрашивать его об этой командировке, он
не сразу отвечает на мои вопросы, а сперва подумает, потом скажет? Почему,
когда поздней ночью ему звонят из Москвы, он отвечает только "да" или
"нет", а потом долго ходит по комнате и курит, взволнованный, веселый и
чем-то довольный? Чем он доволен? Не знаю, мне не положено знать. Почему я
не могу проводить его на вокзал - ведь он же едет на Дальний Восток!
- Это не совсем удобно, - отвечает Саня, - я еду не один. Может быть,
я еще не уеду. Если это будет удобно, я позвоню тебе с вокзала.
Он звонил мне с вокзала - поезд отходит через десять минут. Не нужно
беспокоиться, все будет прекрасно. Он будет писать мне через день.
Конечно, он не станет пренебрегать парашютом...
Время от времени я получаю письма с московским штемпелем. Судя по
этим письмам, он аккуратно получает мои. Незнакомые люди звонят по
телефону и справляются о моем здоровье. Где-то за тысячи километров, в
горах Гвадаррамы, идут бои, истыканная флажками карта висит над моим
ночным столиком, Испания, далекая и таинственная, Испания Хосе Диаса и
Долорес Ибаррури становится близка, как улица, на которой я провела свое
детство.
В дождливый мартовский день республиканская авиация, "все, что имеет
крылья", вылетает навстречу мятежникам, задумавшим отрезать Валенсию от
Мадрида. Это победа под Гвадалахарой. Где-то мой Саня?
В июле армия республиканцев отбрасывает мятежников от Брунето. Где-то
мой Саня? Баскония отрезана, на старых гражданских самолетах, в тумане,
над горами нужно лететь в Бильбао. Где-то мой Саня?..
"Командировка затягивается, - пишет он, - мало ли что может случиться
со мной. Во всяком случае, помни, что ты свободна, никаких обязательств".
У букиниста на проспекте Володарского я покупаю русско-испанский
словарь 1836 года, изорванный, с пожелтевшими страницами, и отдаю его в
переплетную. По ночам я учу длинные испанские фразы: "Да, я свободна от
обязательств перед тобой. Я бы просто умерла, если бы ты не вернулся".
Или: "Дорогой, зачем ты пишешь письма, от которых хочется плакать?"
Я бормочу эти испанские фразы, и, должно быть, дико, странно звучат
они в темноте, потому что "научная няня", думая, что я брежу, встает и
тихо крестит меня...
И вдруг происходит то, что казалось невозможным, невероятным.
Происходит очень простая вещь, от которой все становится в тысячу раз
лучше - погода, здоровье, дела.
Он возвращается, - поздней ночью звонит Москва, испуганная Розалия
Наумовна будит меня, я бегу к телефону... А еще через несколько дней
похудевший, загорелый и впрямь чем-то похожий на испанца, он стоит передо
мной. Своими руками я прикрепляю орден Красного Знамени к его гимнастерке.
...Осенью мы отправляемся в Энск. Петя с сыном и "научной няней"
проводят в Энске каждое лето, в каждом письме тетя Даша зовет нас в Энск,
и вот мы едем наконец - утром решаем, а вечером я стою у вагона и ругаю
Саню, потому что до отхода поезда осталось не больше пяти минут, а его еще
нет - поехал за тортом. Он вскакивает на ходу - запыхавшийся, веселый.
- Чудачка, у них же там нет таких тортов!
- Сколько угодно!
- А конфеты?
Пожалуй, таких конфет действительно нет в Энске: даже нельзя понять,
как открывается коробка, и на маленьком красном медальоне написано
золотыми буквами: "Будьте здоровы, живите богато".
Мы долго сидим в полутемном купе, не зажигая огня.
Когда это было? Как взрослые, мы возвращались из Энска, и старые
нигилистки с большими смешными муфтами на шнурах провожали нас. Маленький
небритый мужчина все гадал, кто мы такие: брат и сестра? Не похожи! Муж и
жена? Рановато! А какие были яблоки - красные, крепкие, зимние! Почему
получается, что такие яблоки едят только в детстве?
- Это и был день, когда я влюбился в тебя.
- Нет. Ты влюбился, когда мы однажды шли с катка и ты угощал меня
стручками, а я отказалась, и ты отдал стручки какой-то девчонке.
- Это ты тогда влюбилась.
- Нет, я знаю, что ты. А то бы не отдал.
Он думает очень серьезно.
- А когда же ты?
- Не знаю... Всегда.
Мы стоим в коридоре и, как тогда, провожаем глазами ныряющие и
взлетающие провода. Все уже не то и не так, а все-таки по-прежнему -
счастье. Толстый усатый проводник все посматривает на нас - или на меня? -
и, вздохнув, говорит, что у него тоже красивая дочка...
Энск. Раннее утро. Трамваи еще не ходят, и нужно идти через весь
город пешком. Вежливый оборванец несет наши вещи и болтает, болтает без
конца - напрасно мы уверяем его, что сами родом из Энска. Он знает всех:
покойных Бубенчиковых, тетю Дашу, судью, в особенности судью, с которым
ему не раз приходилось встречаться.
- Где же?
- В судебной камере Ленинского района.
На площади, у возов, с которых колхозники продают яблоки и капусту, с
большим кочаном в руках, постаревшая, задумчивая - взять или нет? - стоит
тетя Даша.
Саня окликает ее, она по-стариковски строго глядит на него из-под
очков и вдруг беспомощно роняет кочан на землю.
- Санечка! Милые вы мои! Да как же это? На базар пришли?
- Нет, тетя Даша, это мы по дороге. Тетя Даша - жена.
Он подводит меня к тете Даше, и на Энском базаре прекращается
торговля - даже лошади, и те, вынув морды из мешков, с интересом смотрят,
как я целуюсь с тетей Дашей...
Дом Маркузе на Гоголевской с львиными мордами по обеим сторонам
подъезда. Завтрак в тети Дашином вкусе, после которого страшно подумать,
что бывают на свете еще обед и ужин. Разговор по телефону с судьей,
который находится в районе на выездной сессии, судя по слабому, далекому
голосу - где-то на той стороне земного шара. Маленький Петя, которому уже
третий год, - а давно ли, кажется, обсуждался генеральный вопрос: давать
ему соску или нет, укачивать его на руках или в кроватке?
Большого Петю мы находим в Соборном саду, на том самом месте, где он
и Саня лежали когда-то, стараясь днем увидеть луну и звезды. Здесь они
читали письмовник, здесь дали друг другу "кровавую клятву дружбы".
Сложив ноги, как турок, Петя сидит, держа на коленях большой
полотняный альбом. Он пишет Решетки - то место, где Песчинка сливается с
Тихой, и Покровский монастырь, белый, строгий, уже врезан в огромный
солнечный воздух, а за ним, на том берегу, поля и поля.
- Виноват, гражданин, вы тут маляра не видали?
Он оборачивается и с изумлением смотрит на нас.
- Тут маляр проходил, - продолжает Саня, - такой в пиджачке,
конопатый.
И Петя вскакивает - неуклюжий, длинный, худой.
- Приехали? И Катя? Ну, молодцы! Вот рад! Ну, рассказывайте! Саня,
ведь ты оттуда?
- Я оттуда.
Часа два мы сидим у башни старца Мартына, потом спускаемся вниз на