показалось, что в одной из точек скрещения мелькнул маленький самолетик.
Зенитки стали бить - только что далеко, а вот уже ближе и ближе,
точно кто-то огромный шагал через кварталы, ежеминутно стреляя вверх из
тысячи пистолетов. Не отрываясь от работы, я взглянула на небо и
поразилась: так странен был контраст между безумством шарящих прожекторов
и спокойствием чистой ночи с равнодушно желтой луной, так страшна и
нарядна была картина войны с коротким треском пулеметов, стремительным
полетом разноцветных ракет в ясном, высоком небе.
Санитарные машины остановились у веревок, которыми милиция огородила
разрушенный дом. Работа шла полным ходом, шум и гулкие голоса доносились
из подвала, и люди выходили, бледные, мокрые до пояса. Жертв, кажется,
было немного.
Раскрасневшаяся, красивая Варя выдирала из груды сломанной мебели
матрацы, одеяла, подушки, укладывала раненых, делала кому-то искусственное
дыхание, кричала на санитаров и два врача, приехавшие с санитарной
машиной, бегали, как мальчики, и слушались каждого ее слова.
Подоткнув юбку, она спустилась в подвал и вылезла оттуда, таща за
плечи мокрого человека. Худенький сержант подбежал, помог, санитары
подтащили носилки.
- Посадите! - повелительно сказала она.
Это был красноармеец или командир, без фуражки, в почерневшей от воды
шинели. Его посадили. Голова упала на грудь. Варя взяла его за подбородок,
и голова легко, как у куклы, откинулась назад. Что-то знакомое мелькнуло в
этом бледном лице с темно-желтыми космами волос, облепившими лоб, и
несколько минут я работала, стараясь вспомнить, где я видела этого
человека. - Вот так, сейчас будет здоров, - низким, сердитым голосом
сказала Варя.
Она разжала ему зубы, сунула пальцы в рот. Онз амотался, затрепетал у
нее в руках, хрипя и рывками втягивая воздух.
- Ага, кусаешься, милый! - снова сказала Варя.
Ручка насоса то поднималась, то опускалась, и мне то видно, то не
видно было, что Варя делает с ним. Теперь он сидел, тяжело дыша, с
закрытыми глазами, и при свете луны лицо его казалось белым, удивительно
белым, с приплюснутым носом и квадратной нижней челюстью, точно очерченной
мелом, - лицо, которое я видела тысячу раз, а теперь не верила глазам, не
узнавала...
До сих пор не понимаю, почему я не позволила отправить Ромашова - это
был он - в больницу. Может показаться невероятным, но я обрадовалась,
когда, сидя на земле в расстегнутой шинели, он поднял глаза и сквозь
туман, которым был еще полон страшноватый, неопределенный взгляд, увидел
меня и сказал чуть слышно: "Катя". Он не удивился, убедившись в том, что
именно я стою перед ним с какой-то бутылочкой в руках, которую Варя велела
ему понюхать. Но когда я взяла его за руку, чтобы проверить пульс, он
стиснул зубы, дрожа, сказал еще раз, погромче: "Катя, Катя".
К утру мы вернулись домой. Мы шли, шатаясь, мы с Варей не меньше чем
Ромашов, хотя бомба не пробила над нами пять этажей и мы не болтались, не
захлебывались в залитом водой подвале. Мы шли, а Маша с какой-то женщиной
волокли за нами Ромашова. Он все беспокоился, не пропал ли его мешок,
заплечный мешок и Маша наконец сердито сунула ему мешок под нос и сказала:
- Ты не мешок думай. Ты бога думай. Ты жизнь, дурак, спасал. Тебе
молиться, куран читать нада!
Кофе - это было очень кстати, когда мы доплелись и, сдав Ромашова
Розалии Наумовне, повалились в кухне на кровать, грязные и растрепанные,
как черти.
- В общем, я так и не поняла, что это за дядя, - сказала Варя.
- Самый плохой человек на земле, - ответила я устало.
- Дура, зачем же ты его привела?
- Старый друг. Что делать?
Мне стало жарко от кофе, я начала снимать платье, запуталась, и
последнее, что еще прошло перед глазами, было большое белое лицо, от
которого я беспомощно отмахнулась во сне.
Глава одиннадцатая
УЖИН. "НЕ ОБО МНЕ РЕЧЬ"
Он еще спал, когда мы уходили, - Розалия Наумовна постелила ему в
столовой. Одеяло сползло, он спал в чистом нижнем белье, и Варя мимоходом
привычным движением поправила, подоткнула одеяло. Он дышал сквозь сжатые
зубы, между веками была видна полоска глазного яблока - уж такой Ромашов,
что его нельзя было спутать ни с одним Ромашовым на свете!
- Так - самый плохой? - шепотом спросила Варя.
- Да.
- А, по-моему, ничего.
- Ты сошла с ума!
- Честное слово - ничего. Ты думаешь, почему он так спит? У него
короткие веки.
Отчего мне казалось, что к вечеру Ромашов должен исчезнуть, как
виденье, принадлежащее той исчезнувшей ночи? Он не исчез. Я позвонила - и
не Розалия Наумовна, а он подошел к аппарату.
- Катя, мне необходимо поговорить с вами, - почтительным, твердым
голосом сказал он. - Когда вы вернетесь? Или разрешите приехать?
- Приезжайте.
- Но я боюсь, что в госпитале это будет неловко.
- Пожалуй. А домой я вернусь через несколько дней.
Он помолчал.
- Я понимаю, что у вас нет ни малейшего желания видеть меня. Но это
было так давно... Причина, по которой вы не хотели со мной встречаться...
- Ну, нет, не очень давно...
- Вы говорите об этом письме, которое я послал с доктором Павловым? -
спросил он живо. - Вы получили его?
Я не ответила.
- Простите меня.
Молчание.
- Это не случайно, что мы встретились. Я шел к вам. Я бросился в
подвал, потому что кто-то закричал, что в подвале остались дети. Но это не
имеет значения. Нам необходимо встретиться, потому что дело касается вас.
- Какое дело?
- Очень важное. Я вам все расскажу.
У меня сердце екнуло - точно я не знала, кто говорит со мной.
- Слушаю вас.
Теперь он замолчал и так надолго, что я чуть не повесила трубку.
- Хорошо, тогда не нужно. Я ухожу, и больше вы никогда не увидите
меня. Но клянусь...
Он прошептал еще что-то; мне представилось, как он стоит, сжав зубы,
прикрыв глаза, и тяжело дышит в трубку, и это молчание, отчаяние вдруг
убедили меня. Я сказала, что приду, и повесила трубку.
На столе стояли сыр и масло - вот что я увидела, когда, открыв
входную дверь своим ключом, остановилась на пороге столовой. Это было
невероятно - настоящий сыр, голландский, красный, и масло тоже настоящее,
может быть даже сливочное, в большой эмалированной кружке. Хлеб,
незнакомый, не ленинградский, был нарезан щедро, большими ломтями.
Кухонным ножом Ромашов открывал консервы, когда я вошла. Из мешка,
лежавшего на столе, торчала бутылка...
Растрепанная, счастливая Розалия Наумовна вышла из спальни.
- Катя, как вы думаете, что делать с Берточкой? - шепотом спросила
она. - Я могу ее пригласить?
- Не знаю.
- Боже мой, вы сердитесь? Но я только хотела узнать...
- Миша, - сказала я громко, - вот Розалия Наумовна просит меня
выяснить, может ли она пригласить к столу свою сестру Берту.
- Что за вопрос! Где она? Я сам ее приглашу.
- Вас она испугается, пожалуй.
Он неловко засмеялся.
- Прошу, прошу!
Это был очень веселый ужин. Бедная Розалия Наумовна дрожащими руками
готовила бутерброды и ела их с религиозным выражением. Берта шептала
что-то над каждым куском - маленькая, седая, с остреньким носиком, с
расплывающимся взглядом. Ромашов болтал не умолкая, - болтал и пил.
Вот когда я как следует рассмотрела его!
Мы не виделись несколько лет. Тогда он был довольно толст. В лице, в
корпусе, немного откинутом назад, начинала определяться солидность
полнеющего человека. Как все очень некрасивые люди, он старался тщательно,
даже щегольски одеваться.
Теперь он был тощ и костляв, перетянут новыми скрипящими ремнями,
одет и гимнастерку с двумя шпалами на петлицах, - неужели майор? Кости
черепа стали видны. В глазах, немигающих, широко открытых, появилось,
кажется, что-то новое - усталость?
- Я изменился, да? - спросил он, заметив, что я гляжу на него. -
Война перевернула меня. Все стало другим - душа и тело.
Если бы стало все другим, он бы не доложил мне об этом.
- Миша, откуда у вас столько добра? Украли?
Очевидно, он не расслышал последнего слова.
- Кушайте, кушайте! Я достану еще. Здесь все можно достать. Вы просто
не знаете.
- В самом деле?
- Да, да. Есть люди.
Не знаю, что он хотел сказать этими словами, но я невольно положила
свой бутерброд на тарелку.
- Вы давно в Ленинграде?
- Третий день. Меня перебросили из Москвы в распоряжение начальника
Военторга. Я был на Южном фронте. Попал в окружение и вырвался чудом.
Это было правдой, страшной для меня правдой, а я слушала его
небрежно, с давно забытым чувством власти над ним.
- Мы отступали к Киеву. Мы не знали, что Киев отрезан, - сказал он. -
Мы думали, что немцы черт знает где, а они встретили нас под Христиновкой,
в двухстах километрах от фронта. Сущий ад, - добавил он смеясь, - но об
этом потом. А сейчас я хотел сказать вам, что видел в Москве Николая
Антоныча. Как ни странно, он никуда не поехал.
- В самом деле? - сказала я равнодушно.
Мы помолчали.
- Вы, кажется, собирались поговорить о чем-то, Миша? Тогда пойдемте
ко мне.
Он встал и выпрямился. Вздохнул и поправил ремень.
- Да, пройдемте. Вы позволите взять с собой вино?
- Пожалуйста.
- Какое?
- Я не буду пить - какое хотите.
Он взял со стола бутылку, стаканы и, поблагодарив Розалию Наумовну,
прошел за мной. Мы уселись - я на диван, он у стола, который был когда-то
Сашиным и на котором так и стояли нетронутыми ее кисти в высоком бокале.
- Это длинный рассказ.
Он волновался. Я была спокойна.
- Очень длинный и... Вы курите?
- Нет.
- Многие женщины во время войны, стали курить.
- Да, многие. Меня ждут в госпитале. Вам дается ровно двадцать минут.
- Хорошо, - задумчиво, по слогам сказал Ромашов. - Вы знаете, что в
августе я уехал с Ленинградского фронта. Мне не хотелось уезжать, я
рассчитывал встретиться с вами. Но приказ есть приказ.
Саня часто повторял эту фразу, и мне неприятно было услышать ее от
Ромашова.
- Не буду рассказывать о том, как я попами на юг. Мы дрались под
Киевом и были разбиты.
Он сказал: "мы".
- В Христиновке я присоединился к санитарному эшелону, который шел в
обход Киева, на Умань. Это были обыкновенные теплушки, в которых лежали
раненые. Много тяжелых. Ехали три, четыре, пять дней, в жаре, в духоте, в
пыли...
Берта молилась в соседней комнате.
Он встал и нервно закрыл дверь.
- Я был контужен дня за два до того, как присоединился к эшелону.
Правда, легко - только по временам начинало покалывать левую сторону
тела. Она у меня буреет, - напряженно улыбнувшись, добавил Ромашов. - Еще
и теперь.
Варя, которая в ту ночь раздевала и одевала Ромашова, говорила, что у
него левая сторона обожжена; должно быть, это и было то, что он назвал
"буреет".
- И вот мне пришлось заняться хозяйством нашего эшелона. Прежде
всего, нежно было наладить питание, и я с гордостью могу сказать, что в
пути - мы ехали две недели - от голода ни один человек не умер. Но не обо
мне речь.
- О ком же?
- Две девушки, студентки Пединститута из Станислава, ехали с нами.
Они носили раненым еду, меняли повязки, делали все, что могли. И вот
однажды одна из них позвала меня к летчику - раненый летчик лежал в одной
из теплушек.
Ромашов налил вина.
- Я спросил девушек, что случилось. "Поговорите с ним!" - "О чем?" -
"Не хочет жить: говорит, что застрелится, плачет". Мы прошли к нему, - не