сказал я что-то такое - все равно что, лишь бы затянуть время.
Поленница мешала замахнуться. Нужно было незаметно отодвинуться от
нее и ударить сбоку, чтобы вернее попасть в висок.
- Выиграю я или нет, это не имеет значения! Ты все равно проиграл.
Сейчас я застрелю тебя. Вот!
И он вытащил мой пистолет.
Если бы я поверил, что он действительно может застрелить меня,
возможно, что он бы решился. В таком азарте я еще не видел его ни разу. Но
я просто плюнул ему в лицо и сказал:
- Стреляй!
Боже мой, как он завыл и закрутился, заскрипел и даже защелкал
зубами! Он был бы страшен, если бы я не знал, что за этими штуками нет
ничего, кроме трусости и нахальства. Борьба с самим собой - выстрелить или
нет? - вот что означал этот дикий танец. Пистолет жег ему руку, он все
наставлял его на меня с размаху и дрожал, так что я стал бояться, в конце
концов, как бы он нечаянно не нажал собачку.
- Мерзавец! - закричал он. - Ты всегда мучил меня! Если бы ты знал,
кому ты обязан своей жизнью, ничтожество, подлец! Если бы я мог, боже мой!
И зачем, зачем тебе жить? Все равно ногу отнимут. Ты больше не будешь
летать.
Это может показаться смешным, но из всех его идиотских ругательств
самыми обидными показались мне именно слова о том, что я больше не буду
летать.
- Можно подумать, что я больше всего мешал тебе в воздухе, - сказал
я, чувствуя, что у меня страшный голос, и все еще стараясь говорить
хладнокровно. - А на земле мы были Орестом и Пиладом.
Теперь он стоял боком ко мне да еще прикрыв левой ладонью глаза, как
бы в отчаянии, что никак не может уговорить меня умереть. Минута была
удобная, и я бросил костыль. Нужно было метнуть его, как копье, то ест
сильно откинуться, а потом послать все тело вперед, выбросив руку. Я
сделал все, что мог, и попал, но, к сожалению, не в висок, а в плечо и,
кажется, не особенно сильно.
Ромашов остолбенел. Как кенгуру, он сделал огромный неуклюжий прыжок.
Потом обернулся ко мне.
- Ах, так! - сказал он и выругался. - Хорошо же!
Не торопясь, он уложил мешки. Он связал их, чтобы было удобно нести,
и надел один на правую, другой на левую руку. Не торопясь, он обошел меня,
наклонился, чтобы поднять с земли какую-то ветку. Помахивая ею, он пошел
по направлению к болоту, и через пять минут уже среди далеких осин
мелькала его сутулая фигура. А я сидел, опершись руками о землю, с
пересохшим ртом, стараясь не крикнуть ему: "Ромашов, вернись!", потому что
это было, разумеется, невозможно.
Глава девятая
ОДИН
Оставить меня одного, голодного и безоружного, тяжело раненного, в
лесу, в двух шагах от расположения немецкого десанта - я не сомневаюсь в
том, что именно это было тщательно обдумано накануне. Все остальное
Ромашов делал и говорил в припадке вдохновения, очевидно надеясь, что ему
удастся испугать и унизить меня. Ничего не вышло из этой попытки, и он
ушел, что было вполне равносильно, а может быть, даже хуже убийства, на
которое он не решился.
Не могу сказать, что мне стало легче, когда эта трезвая мысль явилась
передо мною. Нужно было двигаться или согласиться с Ромашовым и навсегда
остаться в маленькой осиновой роще.
Я встал. Костыли были разной высоты. Я сделал шаг. Это была не та
боль, которая без промаха бьет куда-то в затылок и от которой теряют
сознание. Но точно тысячи дьяволов рвали мою ногу на части и скребли
железными скребками едва поджившие раны на спине. Я сделал второй и третий
шаг.
- Что, взяли? - сказал я дьяволам.
И сделал четвертый.
Солнце стояло уже довольно высоко, когда я добрался до опушки, за
которой открылось давешнее болото, пересеченное единственной полоской
примятой, мокрой травы. Красивые зеленые кочки-шары виднелись здесь и там,
и я вспомнил, как они вчера переворачивались у девушек под ногами.
Какие-то люди ходили по насыпи - свои или немцы? Наш поезд еще горел;
бледный при солнечном свете огонь перебегал по черным доскам вагонов.
Может быть, вернуться к нему? Зачем? Раскаты орудийных выстрелов
донеслись до меня, глухие, далекие и как будто с востока. Ближайшей
станцией, до которой нам оставалось еще километров двадцать, была Щеля
Новая. Там шел бой, следовательно, были наши. Туда я и направился, если
можно так назвать эту муку каждого шага.
Роща кончилась, и пошли кусты с сизо-черными ягодами, название
которых я забыл, похожими на чернику, но крупнее. Это было кстати - больше
суток я ничего не ел. Что-то неподвижно-черное лежало в поле за кустами,
должно быть мертвый, и всякий раз, когда, навалившись на костыли, я
тянулся за ягодой, этот мертвый почему-то беспокоил меня. Потом я забыл о
нем - и снова вспомнил с неприятным чувством, от которого даже дрожь
прошла по спине. Несколько ягод упало в траву. Я стал осторожно
опускаться, чтобы найти их, и точно игла кольнула меня прямо в сердце: это
была женщина. Теперь я шел к ней, как только мог быстрее.
Она лежала на спине с раскинутыми руками. Это была не Катя, другая.
Пули попала в лицо, красивые черные брови были сдвинуты с выражением
страдания.
Кажется, именно в это время я стал замечать, что говорю сам с собой и
притом довольно странные вещи. Я вспомнил, как называется та сизо-черная
ягода, похожая на чернику, - гонобобель, или голубика, - и страшно
обрадовался, хотя это было не бог весть какое открытие. Я стал вслух
строить предположения о том, как была убита эта девушка: вероятнее всего,
она вернулась за мной, и немцы с насыпи дали по ней очередь из автомата. Я
сказал ей что-то ласковое, стараясь ее обнадежить, как будто она не была
мертва, безнадежно мертва, с низкими, страдальчески сдвинутыми бровями.
Потом я забыл о ней. Я шел куда-то и болтал, и мне ужасно не
нравилось, что я так странно болтаю. Это был бред, подступивший
удивительно незаметно, с которым я уже не боролся, потому что бороться
нужно было только с одним непреодолимым желанием - отшвырнуть костыли,
натершие мне подмышками водяные мозоли, и опуститься на землю, которая
была покоем и счастьем.
...Должно быть, я ничего не видел вокруг себя задолго до того, как
потерял сознание, - иначе, откуда мог бы появится рядом с моей головой
этот пышный бледно-зеленый кочан капусты? Я лежал в огороде и с восторгом
смотрел на кочан. Вообще все было бы превосходно, если бы пугало в черной
изодранной шляпе не описывало медленные круги надо мной. Ворона, сидевшая
на его плече, кружилась вместе с ним, и я подумал, что если бы не эта
госпожа с плоско мигающим глазом, все на свете действительно было бы
превосходно. Я закричал на нее, но таким беспомощно-хриплым голосом, что
она только посмотрела на меня и равнодушно шевельнула крыльями, точно
пожала плечами.
Да, все было бы превосходно, если бы я мог остановить этот медленно
кружащийся мир. Может быть, тогда мне удалось бы рассмотреть рубленый
некрашеный домик за огородом, крыльцо и во дворе высокую палку колодца. То
темнело, то светлело одно из окон, и, кто знает, может быть, мне удалось
бы увидеть того, кто ходит по дому и тревожно смотрит в окно.
Я встал. До порога было шагов сорок - пустяки в сравнении с тем
расстоянием, которое я прошел накануне. Но дорого достались мне эти сорок
шагов! Без сил упал я на крыльцо, загремев костылями.
Дверь приоткрылась. Мальчик лет двенадцати стоял на одном колене за
табуретом. Лежа на крыльце, я не сразу различил его в глубине темноватой
комнаты с низким потолком и большими двухэтажными нарами, отделенными
ситцевой занавеской. Он целился прямо в меня, даже зажмурил глаз и крепко
прижался щекой к прикладу.
- Вот что, нужно мне помочь, - сказал я, стараясь остановить эту
комнату, которая уже начала вокруг меня свое проклятое медленное движение,
- я раненый летчик из эшелона.
- Кирилл, отставить! - сказал мальчик с ружьем. - Это наш.
Мне показалось, что он раздвоился в эту минуту, потому что еще один
совершенно такой же мальчик осторожно выглянул из-за полога. В руке он
держал финский нож. Он еще пыхтел и моргал от волнения.
Глава десятая
МАЛЬЧИКИ
Я плохо помню то, что было потом, и дни, проведенные у мальчиков,
представляются мне в каких-то клубах пара. Пар был самый реальный, потому
что большой чайник с утра до вечера кипел на таганчике в русской печке. Но
был еще и другой, фантастический пар, от которого я быстро и хрипло дышал
и обливался потом. Иногда он редел, и тогда я видел себя на постели, с
ногой, под которую была подложена гора разноцветных подушек. Это сделали
мальчики, чтобы кровь отлила от ран. Я уже узнал, что их зовут Кира и
Вова, что они сыновья стрелочника Ионы Петровича Лескова, что отец
накануне ушел на станцию, а им приказал запереться и никого не пускать.
Они были близнецами - и это я превосходно знал, но все-таки пугался, когда
видел их вместе: они были совершенно одинаковые, и это снова было похоже
на бред.
...Точно два человека боролись во мне - один веселый, легкий, который
старался припомнить и живо представить себе все самое хорошее в жизни, и
другой - мрачный и мстительный, не забывающий обид, томящийся от
невозможности отплатить за унижение.
То представлялось мне, как высокий бородатый человек, такой
замерзший, что он даже не в силах запереть за собой дверь, входит в избу,
где живем мы с сестрою. Но это не доктор Иван Иваныч. Это я. Без сил я
падаю на крыльцо, дверь распахивается, мальчики целятся в меня, а потом
говорят: "Это наш".
И все мне казалось, что они потому отнеслись ко мне так сердечно, что
когда-то, много лет назад, мы с сестрой помогли доктору, - одинокие,
заброшенные дети в глухой, занесенной снегом деревне.
То видел я себя с оскаленными от злобы зубами, с пистолетом в руке,
под вагоном. Странно раскинув руки, люди лежали вокруг меня. Что же я
сделал, в чем провинился, что пропустил самое важное, самое необходимое в
жизни? Как случилось, что эти люди пришли к нам и осмелились подло
стрелять в раненых, точно не было на свете ни справедливости, ни чести, ни
того, чему я учился в школе, ни того, во что я свято верил и что с детства
привык уважать и любить?
Я старался ответить на этот вопрос и не мог, потому что у меня
пропадало дыхание, и мальчики с беспокойством глядели на меня и все
говорили, что если бы пришел отец, он бы что-то сделал со мной и мне сразу
стало бы лучше.
И отец пришел. Без сомнения, это был он, такой же неуклюжий, как
мальчики, с мрачным лицом и сияющими голубыми глазами. Они сияли в ту
минуту, когда, опустив руки и сгорбившись, он остановился подле постели.
- Десант разбит, - сказал он, - мы окружили их у Щели Новой и
уничтожили всех до одного.
Потом он замолчал, уставясь на меня исподлобья, и я подумал, что,
должно быть, плохи мои дела, если на меня смотрят такими добрыми глазами,
если у меня спрашивают имя и отчество, фамилию и звание и, вздохнув,
прикалывают к стене - чтобы не затерялся - листок бумаги. Но это еще не
беда, пусть прикалывает, все равно я не стану смотреть на этот листок. И,
взяв стрелочника за руку, я начинаю с жаром рассказывать о том, как
встретили меня его сыновья. Может быть, я рассказываю слишком долго и
немного путаюсь и повторяюсь, потому что он кладет мне на лоб что-то
холодное и просит, чтобы я непременно уснул.
- Усните, усните!
Я знаю, что он будет доволен, если мне удастся уснуть, и закрываю