честное слово! Вам была известна такая вещь, и вы мне ничего не сказали.
Кораблев серьезно посмотрел на меня. Он был очень серьезен в этот
вечер - должно быть, немного волновался, поджидая Катю, и не хотел, чтобы
я догадался об этом.
- Я тебе много чего не сказал, Саня, - возразил он. - Потому что ты,
хотя теперь и пилот, а вдруг можешь взять, да и двинуть кого-нибудь ногой
по морде.
- Когда это было! Иван Павлыч, дело в том, что мне пришла в голову
одна мысль. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Тем лучше, если я ошибаюсь.
- Вот видишь, ты уже волнуешься, - сказал Кораблев.
- Я не волнуюсь, Иван Павлыч. Вы не думаете, что Ромашка мог
потребовать от него... мог сказать, что он будет молчать, если Николай
Антоныч поможет ему жениться на Кате?
Кораблев ничего не ответил.
- Иван Павлыч! - заорал я.
- Волнуешься?
- Я не волнуюсь. Но я одного не могу понять: как же Катя-то могла
позволить ему даже думать об этом? Ведь это же Катя!
Кораблев задумчиво прошелся по комнате. Он снял очки, и у него стало
грустное лицо. Я заметил, что он несколько раз взглянул на портрет Марьи
Васильевны, тот самый, где она снята с коралловой ниткой на шее, портрет,
который по-прежнему стоял у него на столе.
- Да, Катя, - медленно сказал он. - Которой ты совершенно не знаешь.
Это была новость. Я не знаю Катю!
- Ты не знаешь, как она жила эти годы. А я знаю, потому что...
интересовался, - быстро сказал Кораблев. - Тем более, что ею больше никто,
кажется, особенно не интересовался.
Это было сказано обо мне.
- Она очень тосковала после смерти матери, - продолжал он. - И рядом
с нею был один человек, который тосковал так же, как она, или, может быть,
еще больше Ты знаешь, о ком я говорю.
Он говорил о Николае Антоныче.
- Очень опытный, очень сложный человек, - продолжал Кораблев. -
Человек страшный. Но он действительно всю жизнь любил ее мать, всю жизнь -
не так мало. И эта смерть очень сблизила их, - вот в чем дело.
Он стал закуривать, и у него немного дрожали пальцы, когда он чиркнул
спичкой, а потом тихонько положил ее в пепельницу.
- И вот появился Ромашов, - продолжал он. - Должен тебе сказать, что
ты и его не знаешь. Это - тоже Николай Антоныч, только в другом роде.
Во-первых, он энергичен. Во-вторых, у него нет совсем никакой морали - ни
плохой, ни хорошей. В-третьих, он способен на решительный шаг, то есть
человек дела. И вот этот человек дела, который очень хорошо знает, что ему
нужно, в один прекрасный день явился к своему учителю и другу и говорит
ему: "Николай Антоныч, вообразите, оказывается, этот Григорьев был
совершенно прав. Вы действительно обокрали экспедицию капитана Татаринова.
Кроме того, за вами числятся еще разные штуки, о которых вы не упоминали в
анкетах..." Нина Капитоновна слышала этот разговор. Она его не поняла и
прибежала ко мне. Ну, а я - понял.
- Так, - сказал я. - Интересно.
Мы помолчали.
- Ну, а дальше что же? - продолжал Кораблев. - Можно судить по
результатам. Ты знаешь Николая Антоныча - он действует не торопясь:
вероятно, сперва это было сказано полушутя, между прочим. Потом все
серьезнее, чаще.
- Иван Павлыч, но ведь он же все-таки ее не уговорил, верно?
- Саня, Саня, ты чудак! Если бы он ее уговорил, разве стал бы я тебе
писать, чтобы ты приехал? Но кто знает! Быть может, он добился бы своего,
в конце концов, как он добился...
Я понял, что он хотел сказать: "Как он добился того, что Марья
Васильевна стала его женой".
Я не знал, оставаться мне или уйти, - было уже семь часов, и каждую
минуту могла позвонить Катя. Мне было просто физически трудно уйти от
него. Я молча смотрел, как он курит, опустив седую голову и вытянув
длинные ноги, и думал о том, как он глубоко любил Марью Васильевну, и как
ему не повезло, и как он верен ее памяти, - вот почему он так пристально
следил все эти годы за Катиной жизнью.
Потом он спохватился и сказал, что мне лучше уйти.
- Без тебя мне будет удобнее говорить с нею.
Он проводил меня, и мы расстались до завтра.
Было еще совсем светло, когда я вышел на улицу; солнце заходило,
отражаясь в окнах на другой стороне Садовой.
Я стоял у подъезда и смотрел вдоль улицы - оттуда должна была придти
Катя. Должно быть, я довольно долго ждал, потому что окна стали темнеть по
очереди, слева направо. Потом я увидел ее - и вовсе не там: она вышла из
Оружейного переулка и стояла на тротуаре, дожидаясь, пока проедут машины.
Мне стало почему-то страшно, когда я увидел, как она переходит улицу,
задумчивая, в том самом платье, в котором она была у Большого театра, и
очень грустная. Теперь она была совсем близко, но она шла, опустив голову,
и не видела меня. Впрочем, я и не хотел, чтобы она меня видела. Я мысленно
пожелал ей бодрости и всего самого лучшего, что я только мог пожелать ей в
эту минуту, и до самого подъезда проводил ее взглядом. Она исчезла в
подъезде, но мысленно я шел за нею - я видел, как Иван Павлыч встречает
ее, волнуясь и стараясь казаться совершенно спокойным, и как он долго,
нервно вставляет папиросу в свой длинный мундштук, прежде чем начать
разговор...
Теперь окна стали быстро темнеть, и красноватый отсвет держался
только в двух крайних окнах крайнего дома, выходящего на Оружейный; в этом
доме, когда я учился, был художественный подотдел Московского Совета.
Было только восемь часов, и мне не хотелось идти домой. Я долго сидел
в садике какого-то дома; из этого садика был виден подъезд нашей школы.
Несколько раз я заходил во двор, чтобы посмотреть, не зажегся ли уже свет
в квартире Кораблева. Но они говорили в сумерках - Иван Павлыч говорил, а
Катя слушала и молчала.
Другой разговор представился мне, когда я смотрел на эти темные окна:
так же вдруг вставал и начинал расхаживать по комнате Кораблев, сложив
руки на груди, не находя себе места. И Марья Васильевна сидела
выпрямившись, с неподвижным лицом и иногда поправляла узкой рукой
прическу: "Монтигомо Ястребиный Коготь, я его когда-то так называла". Уже
не бледная, а какая-то белая, она сидела перед нами и все курила, везде
был пепел - и у нее на коленях. Она была неподвижна, спокойна, только
иногда слабо потягивала широкую коралловую нитку на шее, точно эта нитка
ее душила. Они боялась правды, потому что не в силах была ее перенести. А
Катя не боится правды, и все будет хорошо, когда она узнает ее.
...Давно уже горел свет, и на шторе я видел длинный черный силуэт
Кораблева. Потом Катя появилась рядом с ним, но скоро ушла, как будто
сказала только одну длинную фразу.
Теперь на улице совсем стемнело, и это было прекрасно, потому что
стало, наконец, неудобно, что я так долго сижу в этом садике и время от
времени хожу смотреть на окна.
И вдруг Катя вышла из подъезда одна и медленно пошла по Садовой.
Без сомнения, она шла домой. Но, как видно, она не очень-то
торопилась домой, у нее было о чем подумать, прежде чем вернуться домой.
Она шла и думала, и я шел за ней, и это было так, как будто мы одни шли в
огромном городе, совершенно одни - Катя и я за ней, но она меня не видала.
Трамваи оглушительно звенели, подлетая к площади, ревели перед красным
огнем светофора машины, и мне казалось, что очень трудно думать, когда
вокруг такой дьявольский шум, - еще не то придумаешь, не то, что нужно! Не
то, что так нужно и мне, и ей, и капитану, если бы он был жив, Марье
Васильевне, если бы она была жива, - всем живым и мертвым.
Глава девятая
ВСЕ РЕШЕНО, ОНА УЕЗЖАЕТ
В номере давно уже было совершенно светло, но я забыл погасить лампу
и, должно быть, поэтому казался себе в зеркале немного бледным. Мне было
холодно, и на спине то появлялась, то проходила "гусиная кожа". Я снял
трубку. Долго не отвечали. Наконец ответили, и я узнал Катин голос.
- Катя. Это я. Ничего, что так рано?
Она сказала, что ничего, хотя еще только пробило восемь.
- Не разбудил?
- Нет.
Я не спал эту ночь и был уверен, что и она не спала ни минуты.
- Катя, можно мне приехать?
Она помолчала.
- Приезжай.
Совершенно незнакомая девушка, довольно толстая, с белокурыми косами
вокруг головы, открыла мне и покраснела, когда я спросил:
- Катя дома?
- Дома.
Я рванулся куда-то, сам не знаю, куда, в общем - к Кате, но эта
девушка закрыла дверь перед моим носом и сказала насмешливо:
- Что вы, товарищ командир! Не так скоро.
Потом она захохотала - и так оглушительно, и так без всякого повода,
что тут уже не узнать ее было невозможно.
- Кирен!
Катя вышла из столовой, как раз когда мы шагнули друг к другу через
какие-то чемоданы и чуть было не обнялись с разбегу, но Кирен застенчиво
попятилась, и пришлось просто пожать ей руку.
- Кирен, да вы ли это? Откуда?
- Она самая, - хохоча, сказала Кирен. - Только, пожалуйста, не
называйте меня Кирен. Я теперь уже не такая дура.
И мы снова стали усердно трясти друг другу руки... Должно быть, она
ночевала у Кати, потому что на ней был Катин халат, от которого все время
отлетали пуговицы, пока мы укладывали вещи. Два открытых чемодана стояли в
передней, потом в столовой, и мы укладывали в эти чемоданы белье, книги,
какие-то приборы, - словом, все, что было Катино в этом доме. Она уезжает.
Куда? Я не спрашивал. Она уезжает. Все решено. Она уезжает.
Я не спрашивал, потому что я и так знал каждое слово ее разговора с
Кораблевым и каждое слово, которое она сказала Николаю Антонычу, когда
вернулась домой. Николая Антоныча не было в городе, - кажется, он был
где-то в области, в Волоколамске, но все равно я знал каждое слово,
которое она сказала бы ему, если бы, вернувшись от Кораблева, она нашла
его дома.
Решительная, бледная, она ходила, громко разговаривала,
распоряжалась, Но это было спокойствие потрясенного человека, и я
чувствовал, что сейчас не нужно говорить ни о чем. Я только крепко пожал
ее руки и поцеловал их, и она в ответ тихонько сжала мои пальцы.
Но вот кто действительно растерялся - старушка. Она сурово встретила
меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с
мстительным видом сунула в чемодан какую-то блузку.
- И очень хорошо. А что же? Так и нужно.
Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала
нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чем не бывало, побежала на
кухню ругать домработницу за то, что та чего-то там мало купила.
- Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер - бери, - сказала она мне,
вернувшись, - видишь заднюю часть хорошую - бери. "Да как же так, да я без
вас не знаю". А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.
- Бабушка, ничего не нужно, - сказала Катя.
- Не нужно? Как это так? Взяла бы.
Потом материальные заботы оставляли ее, и она начинала вздыхать и
украдкой пить у буфета лавровишневые капли. Время от времени она забегала
куда-нибудь, где никого не было, и уговаривала себя не волноваться. Но
недолго действовали на нее эти самоуговоры - и снова нужно было бежать к
буфету и украдкой пить лавровишневые капли...
Не много времени понадобилось нам, чтобы уложить Катины вещи. У нее
было мало вещей, хотя она уезжала из дому, в котором провела почти всю
свою жизнь. Все здесь принадлежало Николаю Антонычу. Но зато из своих
вещей она ничего не оставила, - она не хотела, чтобы хоть одна
какая-нибудь забытая мелочь могла ей напомнить о том, что она жила в этом