голос сердца". Но теперь я хорошо узнал тебя, ты не сможешь этого сде-
лать.
- Нет, не смогу! И, кажется, никогда не смогу! Но подумай, как я нес-
частна! Подумай, какая у меня сложная, странная и злосчастная судьба.
Даже став на путь самоотвержения, я так запуталась, меня настолько раз-
дирают противоречия, что я не могу идти туда, куда влечет меня сердце,
не разбив этого сердца, жаждущего творить добро и правою и левою рукой.
Посвяти я себя одному, я покидаю и обрекаю на гибель другого. У меня лю-
бимый муж, но я не могу быть его женой, ибо этим я убью моего любимого
отца; с другой стороны, исполняя дочерний долг, я убиваю своего супруга!
В Писании сказано: "Остави отца своего и матерь свою и следуй за му-
жем..." Но на самом деле я и не жена и не дочь. Закон не высказался от-
носительно меня, и общество не позаботилось о моей судьбе. Мое сердце
само должно сделать выбор; однако в нем нет страстной любви, и при том
положении, в каком я нахожусь, стремление к долгу и самопожертвованию не
может руководить мною при выборе. Альберт и Порпора одинаково несчастны,
обоим одинаково угрожает сумасшествие или смерть. Я одинаково необходима
и тому и другому... Надо пожертвовать кем-либо из двух.
- А зачем? Выйди вы замуж за графа, почему бы Порпоре не жить подле
вас? Таким образом вы бы вырвали его из лап нищеты, воскресили своими
заботами и сразу проявили бы по отношению к обоим свое самопожертвова-
ние.
- О! Если бы это было возможным! Клянусь тебе, Иосиф, я отказалась бы
и от искусства и от свободы! Но ты не знаешь Порпору, - он жаждет славы,
а не благосостояния и беспечной жизни. Он живет в нищете, не замечая
этого, страдает от нее, не зная, откуда идет это страдание. К тому же,
постоянно мечтая о триумфах и поклонении, он не смог бы снизойти до то-
го, чтобы примириться с чьим бы то ни было состраданием. Поверь мне, его
бедственное положение в большей степени является следствием пренебреже-
ния и гордости. Скажи он только слово, и у него найдутся друзья и с ра-
достью придут к нему на помощь. Но дело не только в том, что он никогда
не обращал внимания на то, полон или пуст его карман (ты прекрасно ви-
дел, что это относится и к его желудку), - он предпочел бы, запершись в
комнате, лучше умереть с голоду, чем пойти за милостями в виде обеда к
своему лучшему другу. Ему казалось бы унизительным для музыки, если бы
кто-нибудь мог заподозрить, что он, Порпора, нуждается в чем-либо, кроме
своей гениальности, клавесина и пера. Вот почему посланник и его возлюб-
ленная, которые так любят и почитают маэстро, даже не подозревают об его
нужде. Они знают, что старик живет в небольшой невзрачной комнате, но
думают, будто он поклонник сумрака и беспорядка. Ведь он сам говорит им,
что не смог бы сочинять в другой обстановке. Я же знаю нечто совсем
иное. Я видела, как он в Венеции влезал на крыши, ища вдохновения в не-
бесах и шуме моря. Его принимают в потертом костюме, облезлом парике,
продырявленных башмаках и считают, что так и надо. "Он любит неряшли-
вость, - говорят люди, - это слабость стариков и артистов. Его лохмотья
ему милы, а в новых башмаках, пожалуй, он и ходить не сумел бы". Порпора
это подтверждает. А я в свои детские годы видела его изысканно одетым,
всегда надушенным, чисто выбритым, кокетливо потряхивающим над органом и
клавесином кружевными манжетами. Но тогда он мог быть таким, никому не
обязываясь. Так что Порпора никогда не согласился бы жить в праздности и
безвестности гдето в Чехии, за счет своих друзей. Он не выжил бы и трех
месяцев, не проклиная и не ругая всех, воображая, что существует заговор
против его жизни и враги посадили его под замок, чтобы помешать ему из-
давать и ставить на театре свои произведения. Отряхнув прах от ног сво-
их, он сбежал бы в одно прекрасное утро в свою мансарду, к своему
изъеденному крысами клавесину, к своей пагубной бутылке и драгоценным
манускриптам.
- А вы не предвидите возможности уговорить вашего графа Альберта пе-
реехать в Вену, в Венецию или в Дрезден, в Прагу - словом, в какой-ни-
будь музыкальный город? Ведь у вас будут огромные средства, и вы сможете
поселиться где угодно, окружив себя музыкантами, заниматься искусством и
предоставить тщеславию Порпоры свободу действий, не переставая забо-
титься о нем.
- Как можешь ты задавать мне подобный вопрос после того, как я расс-
казала тебе, какое здоровье и характер у Альберта? Разве может вращаться
в толпе злых и глупых людей, именуемой светом, человек, которому тягост-
но видеть равнодушное лицо! А с какой иронией, с какой холодностью и
презрением отнесся бы свет к этому безупречно нравственному фанатику,
ничего не понимающему ни в его законах, ни в его нравах, ни в его при-
вычках. Альберта столь же опасно подвергать таким испытаниям, как и ста-
раться, чтобы он позабыл меня, хотя я и пытаюсь это сейчас сделать.
- Однако любая беда покажется ему менее страшной, чем разлука с вами,
уверяю вас. Если Альберт вас любит по-настоящему, он все перенесет. А
если он не любит так сильно, чтобы все вынести и на все согласиться, он
вас забудет.
- Вот почему я жду и ничего не решаю. Подбадривай меня, Беппо, и не
оставляй меня, - пусть будет хоть одна душа, которой я могла бы излить
свое горе и которую я могла бы просить помочь мне обрести надежду.
- О сестрица! Будь спокойна! - воскликнул Иосиф. - Если мне дано при-
нести тебе хоть маленькое облегчение, я безропотно буду терпеть все
вспышки Порпоры; готов даже выносить его побои, если это может отвлечь
его от желания мучить и огорчать тебя.
Разговаривая с Иосифом, Консуэло не переставала работать: готовила
для всех обед, чинила тряпье Порпоры. Она добавила необходимую для ма-
эстро мебель, приобретая незаметно одну вещь за другой. Прекрасное крес-
ло, очень широкое и хорошо набитое волосом, заменило соломенный стул, на
котором он давал отдых своим старческим, одряхлевшим костям. Сладко пос-
пав в нем после обеда, он нахмурил брови и удивленно спросил, откуда
взялось такое хорошее кресло.
- Хозяйка прислала его сюда; это старое кресло мешало ей, и я согла-
силась поставить его в угол, пока оно ей не понадобится.
Консуэло обновила также и тюфяки учителя, но он не сделал никаких за-
мечаний относительно удобства кровати, сказав лишь, что последние ночи
он стал гораздо лучше спать. Консуэло ответила, что это следует припи-
сать кофе и воздержанию от водки. Однажды утром Порпора, надев превос-
ходный шлафрок, с озабоченным видом спросил Иосифа, где он его разыскал.
Иосиф, как было условленно с Консуэло, ответил, что, прибирая в старом
сундуке, нашел на дне этот шлафрок.
- А я думал, что не привозил его сюда, - заметил Порпора. - Однако ж
это тот самый, что был у меня в? Венеции, во всяком случае он того же
цвета.
- А какой же еще? - вмешалась Консуэло, позаботившаяся о том, чтобы
цвет нового шлафрока напоминал "покойный" венецианский.
- Но он мне казался более поношенным, - сказал маэстро, осматривая
свои локти.
- Еще бы, - снова заговорила Консуэло, - я вставила новые рукава.
- А из чего же?
- Из подкладки.
- А! Женщины умеют из всего извлечь пользу...
Когда был принесен новый костюм и Порпора поносил его два дня, то,
хотя костюм и был одного цвета со старым, маэстро удивился его свежести;
особенно пуговицы, очень красивые, навели его на размышления.
- Это не мой костюм, - проворчал старик.
- Я велела Беппо отнести его в чистку: ты вчера вечером наделал на
нем пятен. Его выутюжили, вот он и кажется более новым.
- Говорят тебе, это не мой костюм! - закричал Порпора, вспыхнув. -
Твой Беппо дурак! Мне подменили костюм.
- Его не могли подменить, я сделала на нем метку.
- А пуговицы? Не хочешь ли ты меня убедить, что и пуговицы те же?
- Я заменила их, сама пришила. Старые были совсем изношенные.
- Это твое воображение, они были еще очень хороши. Вот нелепость! Что
я, селадон какой-нибудь, чтобы так рядиться и платить за пуговицы, на-
верное, не меньше двенадцати цехинов!
- Они и двенадцати флоринов не стоят, - возразила Консуэло, - я купи-
ла их по случаю.
- И это слишком много, - проворчал маэстро.
Вся одежда была подсунута маэстро таким же манером, при помощи ловких
обманов, а Консуэло и Иосиф хохотали при этом, как дети. Несколько вещей
проскользнуло незаметно благодаря озабоченности Порпоры; кружева и белье
проникли тайком в его шкаф маленькими порциями, а когда он рассматривал
их на себе с некоторым недоумением, Консуэло обыкновенно говорила, что
это она так искусно все заштопала. Для большей правдоподобности она чи-
нила у него на глазах кое-какое старье, а потом укладывала вместе с дру-
гими вещами.
- Ну вот что! - воскликнул однажды Порпора, вырывая у нее из рук жа-
бо, которое она штопала, - броська эти пустяки! Артистка не должна пог-
рязать в домашнем хозяйстве, и я не желаю видеть, как ты, согнувшись в
три погибели, сидишь с иглой в руках. Сейчас же спрячь, иначе я швырну
все это в печку. Не хочу также видеть, как ты стряпаешь у плиты и вдыха-
ешь дым. Ты что, хочешь потерять голос? Хочешь стать судомойкой? Хочешь,
чтобы я проклял себя?
- Не проклинайте себя, - ответила Консуэло, - вещи ваши теперь в по-
рядке, а голос мой восстановился.
- В добрый час! - ответил маэстро. - В таком случае ты завтра поешь у
графини Годиц, вдовы маркграфа Байрейтского.
LXXXVII
Маркграфиня Байрейтская, вдова маркграфа ГеоргаВильгельма, урожденная
княгиня Саксен-Вейсенфельд, а во втором браке графиня Годиц, "была ког-
да-то хороша, как ангел. Но с тех пор она очень изменилась, и надо было
чрезвычайно внимательно всматриваться в ее лицо, чтобы найти следы былой
прелести. Она отличалась высоким ростом и, по-видимому, обладала ког-
да-то хорошей фигурой. Чтобы сохранить ее, она сделала несколько выкиды-
шей, убив своих детей в зародыше. У нее было длинное лицо и длинный нос,
который ее очень безобразил, - графиня его отморозила, и он приобрел
весьма неприятный цвет, напоминающий бурак. Ее большие карие глаза с
красивым разрезом были унылы и утратили прежнюю живость. За неимением
бровей она носила накладные, очень густые и черные, как чернила. Рот
большой, но приятный и красивой формы, зубы ровные, белые, точно слоно-
вая кость; кожа на лице, хоть и гладкая, все же дряблая и серо-желтая.
Вид у маркграфини был добродушный, но несколько жеманный. То была Лаиса
своего века. Нравилась она только своей наружностью, ума же у нее не бы-
ло и тени".
Если, дорогой читатель, вы найдете, что портрет сделан несколько жес-
токо и цинично, не пеняйте на меня. Он слово в слово написан собственной
рукой принцессы, известной своими несчастьями, своими семейными доброде-
телями, своей гордостью и злостью, принцессой Вильгельминой Прусской,
сестрой Фридриха Великого и женой наследного принца Байрейтского, пле-
мянника нашей графини Годиц. У принцессы был самый злой язык из всех
когда-либо порожденных королевской кровью, но вообще ее портреты написа-
ны мастерски, и, читая их, трудно им не верить.
Консуэло, причесанная Келлером и одетая благодаря его усердию и забо-
там с элегантной простотой, вошла с Порпорой в салон маркграфини, и оба
уселись за клавесином, стоявшим в углу, чтобы не стеснять общество. Пор-
пора оказался настолько пунктуален, что в салоне еще никого не было и
лакеи зажигали последние свечи. Маэстро стал пробовать клавесин, но не
успел он взять несколько аккордов, как в салоне появилась удивительно
красивая дама и подошла к нему с приветливой грацией. Порпора поклонился
ей с большим почтением и назвал ее принцессой, а Консуэло приняла ее за
маркграфиню и, согласно обычаю, поцеловала ей руку. Холодная, бледная
рука принцессы пожала руку девушки с сердечностью, редко встречаемой